Колодец в небо - Афанасьева Елена. Страница 96
– Дача какая-то. Огроменный забор с бронзовыми львами. Кажется мне, я забор этот уже когда-то видел, не могу только вспомнить, когда… Гады эти на своем «Шевроле» уже скрылись. Как теперь за тот забор пробираться… Эгей! Савельева, ты меня слышишь? Ни фига себе! – по-мальчишески, почти как Димка, присвистывает в моем телефоне Лешка.
От боли я уже плохо соображаю, что происходит, но, собрав последние остатки трезвомыслия, чтобы не пугать опального олигарха, гонящегося за моими же знакомыми, совершенно чужими ему Маринкой и Ланой, выдавливаю из себя подобие вопроса:
– Что у вас там?
– У нас тут Ларионов.
– Кто?! – не понимаю я.
– Андрей Ларионов. Актер. Как там его величают? «Великий Ларио! Первый актер поколения». Пока в Бутырке сидел, по телевизору фильмов его насмотрелся, и ток-шоу, где поклонницы по нему с ума сходят. А ты еще говорила, за твоими несчастными подружками и погнаться, кроме нас, некому. Звезды театра и кино готовы взламывать чужие высоченные заборы в поисках твоих подруг… Женька, ты меня слышишь? Женька-а-а! Жень!
Но я уже не слышу. Резкая боль снова пронизывает спину и живот. Мобильный выпадает из рук, и я медленно оседаю в ставший вдруг черным снег, на котором… стоит Никита.
35. Мальчик с Почтамтской
(Андрей, 1960-2000-е годы)
Он родился в самом знаменитом из питерских роддомов, в клинике Отта. Того самого Дмитрия Отта, что принимал роды императриц и великих княгинь. Хотя к моменту рождения Андрея о придворном лейб-акушере в образцовом советском родильном учреждении давно не вспоминали.
Построив в 1904 году на задах Биржи и перед зданием давно превращенных в университет петровских «Двенадцати коллегий» акушерскую клинику, Леонтий Бенуа хоть и испортил площадь, по замыслу Петра Великого предназначенную стать главной в этом городе, но дал точку отсчета. Для десятков тысяч девочек и мальчиков формула «родился у Отта» стала определением не географического места рождения, а заранее заданного порядка существования.
Дед его, Антон Андреевич, сам родившийся в клинике Отта, а через двадцать восемь лет устроивший туда же рожать жену, и подумать не мог, что внук его появится на свет еще где-либо. Но к началу 60-х правила ужесточились, и с иным местом прописки, кроме Васильевского острова, или без звонка «откуда следует» «Скорые» рожениц «к Отту» не везли, направлялись в районные роддома. С их пропиской на другой стороне Большой Невы на улице Связи, которую все в их семье по старому называли Почтамтской, рожать у Отта не полагалось. Но наученные мудрыми подругами мамы знали, что на порог знаменитого здания надо являться одной. Со схватками. И без сопровожатых, тогда и не выставят.
И мутным ноябрьским днем, который в это время года в этом городе больше похож на ночь, оставленная на углу пустой Менделеевской линии молодая еще матушка – одна! со схватками! – шествовала к порогу оттовского заведения, рожать в котором хотела каждая уважающая себя петербуржанка. А матушка, несмотря на неизбежную интегрированность в комсомольское настоящее, считала себя именно таковой.
Так мальчик родился с видом на Корзухину артель, некогда построенную Кваренги совсем для иных торгово-складских целей, но к тому времени уже приютившую в своем квадратном чреве несколько факультетов университета. В том числе и исторический.
Думала ли матушка, рожая, об историческом факультете или вид из окна был созвучен ее ощущению сына, но с тех самых пор она точно знала – мальчик должен стать историком! И не просто, а великим историком! Трою раскопать, как живший неподалеку на 1-й линии Шлиман. Или что-то менее известное, но более научное сотворить, как толпы тех академиков, что жили и живут в «индийской гробнице» – в Доме академиков на набережной лейтенанта Шмидта с двадцатью девятью мемориальными досками на фасаде.
Через семнадцать лет, когда уже из университетского окна Андрей разглядывал желтизну оттовского здания, ему приходила в голову простая мысль. Что если бы окна родилки выходили не на Корзухину артель с истфаком, а в сторону знаменитого здания «Двенадцати коллегий», в котором размещались биологический и геологический факультеты? И что тогда? Ему надлежало бы ублажить чаяния матери разрезанием лягушек или выдалбливанием скальных пород? А если бы, паче чаяния, схватки застали матушку в некоем абстрактном месте, где окна роддома глядят на тюрьму – и кем бы он был тогда?
Но мама рожала с видом на истфак, и иного будущего для сына не видела. Пока длились схватки, вместо обезболивающего матушка тешила себя мыслью, что место рождения определяет жизнь человека, значит, самим фактом рождения своего Андрейки не где-нибудь, а «у Отта», она заложила основу его будущего счастья. Будто у казенных пеленок и у привязанных к ручкам младенцев квадратиков клеенки с написанными на них химическим карандашом данными ребенка могла быть разница – на Васильевском острове или на Колыме…
Впрочем, о Колыме в их доме предпочитали не говорить. Как предпочитали не говорить и о том, чем занимался в блокаду его дед.
Маленьким Андрюшка не задумывался, почему это дед в блокаду был в Ленинграде, тогда как мужчин в городе практически не оставалось. Лишь в середине 90-х, руководя выносом мебели (стеклопакеты иначе не поставить) из их бывшей комнаты в откупленной у всех соседей коммунальной квартире, он нашел датированную 1942 годом бумагу. В бумаге той значилось, что деду его, Антону Андреевичу, начальнику особого отдела по борьбе с каннибализмом, предоставлялись чрезвычайные полномочия. В пионерском детстве и комсомольской юности о блокадном каннибализме он слышать не мог, как теперь не мог представить себе всю степень ужаса того, чем приходилось заниматься его деду. Но, найдя эту бумажку, понял, почему дед был немодным в ту пору вегетарианцем.
Родившись, как мечталось деду и маме, «у Отта», Андрей все же считал себя не «мальчиком с Васильевского», а «мальчиком с Почтамтской». Эта улица была судьбой их семьи. Забегая в соседнее со своим домом здание Почтамта задолго до открытия, чтобы занять очередь за подпиской на «Новый мир» и «Литературку», Андрюшка оглядывал витые балконы, гулкий пол, сводчатый прозрачный купол, и всем своим существом ощущал то, что дед называл «критической массой времени». И представлял себе прапрапрадеда, отдающего распоряжения конюхам на черном дворе, что был на месте этого зала. И прапрадеда, шествующего по нависшей над улицей галерее Кавоса из Почтового стана на другую сторону улицы в Дом Ягужинского, где в прошлом веке и располагалось собственно почтовое управление. И деда, мальчишкой разглядывающего этот небесно-высокий купол, который уже в начале двадцатого века инженер Новиков навесил над некогда «черным двором» Почтового стана.
В пору прапрадеда и прадеда в соседнем с Почтамтом доме их семье принадлежала вся квартира с овальным столом в большой комнате и «стесненностью условий». «Всего лишь три комнаты и темная каморка для прислуги. Но Андрею Валериановичу от Почтамтского ведомства. Сами понимаете…» – поясняла знакомым прапрабабушка.
В пору деда это была уже коммуналка. В начале двадцатых их семье оставили одну, хоть и большую, комнату с крошечным коридорчиком, в котором стояла керосинка. В двух других комнатах сделали перегородки, превратившие комнаты в узкие «кишки», и поселили еще четыре семьи, а прежняя кухня с окном была переделана в еще одну комнату, отданную семье балерины из театра, который чуть позже стал именоваться Кировским.
Перед войной в их «большой» комнате жили прадед с прабабкой, дед с бабушкой, мамины братья Володя и Коля и только что родившаяся мама. К весне сорок второго, когда дед смог эвакуировать семью из блокадного города, от семьи осталась половина – умерли дедушкины родители и маленький Коля.
Ко времени, когда родился Андрюшка, в их большой комнате жили дед с бабушкой, мама с отцом и соответственно он. У Андрюшки в этой квартире был свой угол. С тех пор как родители перестали бояться, как бы мальчик не выпал из окна, ему достался подоконник. Широченный дубовый подоконник, ставший для него и отдельной комнатой, и отдельным миром. Перед своей старой – с домами конца восемнадцатого века, но без единого деревца – улицей он был более распахнут, чем перед своей семьей, от которой он был отгорожен старой китайской ширмой. Ширма отделяла его и от наскоков матери: «Хватит читать! Спи! Утром в школу тебя не добудишься!», и от похрапывания отца, и от бесконечных ночных экскурсий бабушки: «…через Гербовый зал, мимо галереи 1812 года, через Тронный зал, налево до конца, потом направо, все время вдоль выходящих на Дворцовую набережную окон и будет Леонардо…» Бабушка Анна Константиновна, проработавшая пятьдесят лет смотрительницей в Эрмитаже, и во сне продолжала объяснять посетителям музейные пути-дороги от Рембрандта до Леонардо, и от Микеланджело до камейных сокровищ герцога Орлеанского.