Имперский раб - Сосновцев Валерий Федорович. Страница 44
Его вернуло в действительность легкое прикосновение к плечу. Он обернулся. Над ним склонился настоятель.
– Успокойся, – негромко, ровным голосом сказал монах, пристально глядя прямо в глаза Ефрема. – Вот так, пойдем со мной, тебе сейчас будет легче, тебе уже легче…
Ефрем послушно, медленно поднялся и покорно поплелся за неторопливым стариком. Его уложили в келье на соломенную циновку, расстеленную на полу. Старик настоятель что-то продолжал говорить, и Ефрем, вдруг, словно очнувшись, вновь ощутил настоящий мир. Монах сидел возле него на коленях.
– Тебе нужно поспать, – ласково сказал он. – Вот выпей это.
Он поднес Ефрему деревянную чашку и осторожно влил ему в рот какой-то приятный напиток. Ефрем ощутил сначала освежающую прохладу, потом легкость и быстро заснул…
Проснулся он через сутки с ощущением бодрости и силы. Но когда оглянулся вокруг, снова все вспомнил и снова тяжесть сдавила сердце. Заботливые монахи дали ему молока и пресную лепешку. В этот раз Ефрем поел.
Он сделался отрешенным: часами сидел в той позе, в которой останавливался последний раз. Правда, взгляд уже перемещался, а не был устремлен в одну точку. Монахи не тревожили его. Только приносили молоко и хлеб. Он ел, словно делал заученные движения. Так прошло два дня. Потом пришел настоятель, сел напротив и стал творить вроде молитву. Он сидел, скрестив ноги, наклонив голову вперед, сложив вместе ладони перед собой и, не глядя на Ефрема, что-то бормотал. Так продолжалось долго. Ефрем стал прислушиваться и попытался даже заглянуть монаху в лицо снизу, сбоку. Но ничего не добившись, стал заинтересованно ждать. Наконец настоятель замолчал, внимательно посмотрел Ефрему в лицо и сказал:
– Теперь ты снова можешь мыслить. Имущество твое в сохранности. Ты можешь взять его в любое время. Пока можешь оставаться у нас. Монастырь благодарен тебе за пожертвование, которое ты дал нам при въезде.
– Благодарю тебя, отец, – ответил Ефрем и удивился хриплому своему голосу.
Старик заметил это и успокоил:
– Это пройдет, ты попробуй занять себя чем-нибудь… Читать умеешь?
Ефрем вяло кивнул. Он и слушал настоятеля и нет. Сам говорить не мог.
– Какую грамоту знаешь?
– Уйгурскую, персидскую.
Про европейские языки Ефрем говорить не стал. Ни к чему в этих краях-то. Впрочем, ему было сейчас все равно.
– Тогда иди за мною, я дам тебе лекарство для твоей души.
Ефрем равнодушно поднялся и с безразличием шел за настоятелем. По узким и запутанным переходам старик привел его в просторное и светлое помещение, где было устроено много полок вдоль стен, на которых были аккуратно сложены множество свитков и книг. Их было так много, что за ними трудно было различить сами стены.
– Хочешь, чужестранец, узнать страну, в которую ты попал? – спросил монах. – Об этих местах мало кто ведает, а мы о мире много знаем.
Ефрем кивнул.
– Тогда читай вот эти свитки.
Настоятель достал с полки несколько увесистых катушек с намотанными на них плотными рулонами из рисовой бумаги и протянул их Ефрему.
– Что будет не понятно – спрашивай.
Начав перематывать рулоны бумаги в своей келье, Ефрем невольно втянулся и наконец стал читать внимательно, но все же как бы отстраненно, без былого задора и любопытства. Читал, словно наблюдал со стороны за представленным ему действом. Оживлялся немного, когда попадались невиданные им доселе рисунки. «На житие с икон наших похожи, только поубористее будут и краски поярче», – думал он.
Его отвлекало от занятий не исчезавшее ни на миг воспоминание о Гюльсене. Постоянно видел он перед собой ее образ. Тоска была тяжелой. А иногда любимая вдруг являлась ему в мыслях с младенцем на руках, словно богородица с иконы. Тогда он тихо плакал. В эти мгновения он почему-то явственно ощущал бархатистость младенческой кожи на своих щеках. Это было воспоминание от первого прикосновения его к нежному телу Гюльсене. В отчаянии он закрывал лицо руками и тогда являлось видение, будто держит он младенца на руках, целует малыша в голенькое тельце, играет с ним, смеется и вдруг роняет его. Младенец падает в бездну! Ефрем слышит ужасный предсмертный крик Гюльсене: «Спаси его!» Ефрем вскакивал тогда, бегал по келье, сжимал виски руками, открывал глаза и все видения пропадали. Он, обессиленный, опускался на пол и подолгу лежал неподвижный.
Постепенно он стал понимать, что может сойти с ума, но ничего менять ему не хотелось. Как-то всеведущий настоятель пришел к нему и сказал:
– Ты должен побороть в себе память о прошлых горестях и наполниться покоем, иначе совершишь большой грех против божественной природы.
– Грех? В чем-нибудь я, наверное, согрешил, ежели меня так наказывает небо! Но, скажи, святой праведник, за что наказана она, моя жена? За то, что без благословения жила со мною? Тогда почему небо позволяет властителям разных стран, и большим и малым, держать сотни наложниц и не карает их? А в чем вина неродившегося младенца?..
– Она носила плод? – удивленно спросил старик.
– Да.
Старик помолчав, сказал:
– Мне неведомы обычаи и верования твоего народа, но по нашим обычаям не стоит винить Бога во всем. Мир устроен так, что каждое существо, каждый предмет чему-нибудь предназначены. Все, что совершается в этой жизни, только подготовка к следующей жизни и так без конца. По нашему разумению, твоя жена и ребенок в другой жизни могут быть рядом с тобой. Ты только должен ощутить их. И не обижай ни одно существо или растение, они могут оказаться твоими близкими.
Такие речи старого монаха несколько успокаивали Ефрема, он стал постепенно вникать в смысл сказанного стариком, тем более, что старик стал опекать его чуть ли не каждый день. Он рассказывал ему о вере, обычаях и землях Тибета. Говорили они о правителях, войнах и государствах…
Так прошел месяц. Ефрем научился справляться со своими чувствами. Но он сильно изменился. Никогда не улыбался, в глазах запечаталась глубокая грусть. Как-то он увидел свое отражение в начищенном до блеска медном блюде и не узнал себя. Потом понял, что седой обросший мужчина в отражении – это он сам. Но отнесся к этому равнодушно. Стал больше расспрашивать про здешние порядки и жизнь, но делал это без прежнего интереса, а как-то больше рассудком, хотя по-прежнему новое заставляло как бы вздрагивать.
Как-то, читая о военном устройстве и о налогах в Тибете, он машинально поискал что-то рядом и поймал себя на мысли, что ищет заветную свою тетрадь. Тогда он взял свою поклажу, нетронутую со дня его появления в монастыре, долго перебирал все и, отыскав заветную тетрадь, записал:
«По набору войска есть правило: три дома или три семьи должны поставить военного человека, но если сии семейства все вместе имеют только одного мужчину, то от сего освобождаются. Освобождены от сего и все семейства, имеющие хотя одного из сыновей в монахах…
Годовые доходы, платимые народом, простираются меньше рубля от души и от части золотом, частью же серебром и мехами собираются, последнее особливо бывает в степных и северных краях сей страны, где соболи водятся во множестве».
События, происшедшие с ним, и чтение монастырских рукописей все чаще возвращали Ефрема к мыслям, возникавшим у него еще в Бухаре: о смысле всего сущего и более всего, а не бессмыслица ли то, что он творит сам? Он много узнал из манускриптов о кровавых войнах на здешней земле, о возникавших и разрушавшихся империях и царствах, о погибших народах и ничего о каком-либо процветании жизни обыкновенных людей. «Богат и могущественен был Великий Хан, – читал он, – и царство его было счастливо, и процветало, и владел он многими народами и рабами…»
«Так кто же был богат, – думал Ефрем, – и кто же был счастлив: хан или, может, его рабы, или народы, которыми он владел?».
Как-то он спросил об этом у настоятеля монастыря. Старый мудрец ответил не сразу. Он сначала долго молчал, сидя на циновке, глядя прямо перед собой, потом, немного приподняв голову, медленно обвел взглядом стелажи со свитками, неторопливо заговорил: