К вам идет почтальон - Дружинин Владимир Николаевич. Страница 93

Но нет, ничто личное не должно нарушать процедуру допроса. Стараясь быть спокойным, Ковалев пододвигает фотографию Харджиева и спрашивает:

— Узнаете себя, уста-пловчи?

На фото он молодой, с острой бородкой, почти такой, каким Ковалев знал его в детские свои годы. Арестованный шевелит губами, вглядывается в портрет, Ковалев не сводит с него глаз.

— Похож, начальник, похож, — отвечает бесстрастно. — Совсем как я.

— Это вы, уста-пловчи, — говорит Ковалев. — Только имя у вас было другое. Вы не помните, как вас тогда звали? — Не тревога, одно лишь недоумение изобразилось на бескровном лице. — Не помните, уста-пловчи? Гак я напомню вам: Харджиев! Харджиев — вот ваша тогдашняя фамилия.

Кажется, он побледнел. Или это свет лампы, — сильный свет, бьющий сквозь зеленый абажур, — сгоняет краску с лица? Губы старика опять зашевелились. Нет, он не знает никакого Харджиева. Не слыхал даже. Он — Уразбаев, Исмаил-Муса-оглы.

Что ж, другого ответа Ковалев и не ожидал. Старая фотография — недостаточное основание для ареста. Уста-пловчи не сидел бы здесь, если бы не справки из Ташкента, прибывшие сегодня утром.

— Исмаил-Муса-оглы Уразбаев, — кивнул Ковалев. — Год рождения девяносто четвертый. Из села Цалки, Южная Осетия. Так?

— Так, начальник, так.

— Этот человек здравствует в Ташкенте, уста-пловчи. В тысяча девятьсот тридцать четвертом году у него украли паспорт. В конце апреля. В начале мая того же года вы приехали в Южный порт.

Маска удивления застыла на лице арестованного. Ковалев еле сдерживал ярость:

— Вы слышали, уста-пловчи?

По привычке и еще для того, чтобы не сбиться с вежливого тона, подобающего при допросе, Ковалев величал его по-прежнему — уста-пловчи.

— Слышал, начальник, как не слышал. Уразбаевых много. Он — Уразбаев, я — Уразбаев.

— Однако у вас внешность Харджиева, почерк Харджиева, уста-пловчи. Не притворяйтесь, бесполезно.

— Уразбаев я.

— Харджиев, — поправил Ковалев.

Он выдвинул ящик стола, достал кольцо. Массивное кольцо, со знаком трезубца на блестящем, темном камне, вправленном в витой узор из серебра. Точно такое же кольцо было у Хилари Дюка, в Тегеране.

— Ваше кольцо, уста-пловчи, — сказал Ковалев. — Нашли при обыске. Откуда оно у вас?

— На базаре купил, начальник. Жена носила.

Капитан поднес кольцо к свету, чтобы Харджиев мог лучше увидеть, затем надел. Наблюдая за арестованным, Ковалев поворачивал кольцо на пальце то камнем книзу, то кверху.

Харджиев прикрыл веки. Похоже, он устал или боролся с внезапно напавшей дремотой. Но то была одна видимость. Ковалев заметил и почувствовал — глаза Харджиева следят за его движениями, следят пристально, неотступно.

— Больше тридцати лет прошло, Харджиев, — заговорил капитан. — Вы поселились у границы, в Хадаре, помните? Ваш друг Сафар-мирза готовил налет на нашу заставу. Вы помогали ему, Харджиев. Сигналили из леса. У вас был фонарь, керосиновый фонарь «Летучая мышь», верно? С той стороны к вам посылали связных. Для них у вас тоже была система сигналов. С помощью вот этого кольца. Камень повернут книзу — значит, подходить беседовать о деле сейчас нельзя. Верно? Помните, Харджиев?

— Не знаю, начальник, не знаю, — вымолвил он, словно очнувшись, — Уразбаев я.

— Вот здесь, — Ковалев хлопнул по папке, — показания одного связного, пойманного нами. Хотите, прочту вам?

— Уразбаев я, начальник.

— «В течение четырех дней, — прочел капитан, — я пытался передать задание Харджиеву, но положение кольца на его пальце ясно показывало, что вступать с ним в разговор не следует. Затем Харджиев исчез из Хадара, я же был задержан советскими пограничниками». — Это уже после налета, Харджиев. Вас считали утонувшим. Вы бежали, скрылись в Средней Азии. Задание, которое вам должен был передать тот связной, гласило — охранять трезубец.

Харджиев молчал. Вдруг он выпрямился, глаза широко открылись, лицо сделалось еще бледнее. Несколько секунд прошло в томительной тишине.

«Кончено, — подумал Ковалев. — Он приперт к стене, податься ему некуда. Неужели сейчас всё откроется?»

— Пусть я Харджиев, гражданин начальник, — произнес арестованный. — Пусть. Всё равно, напрасный ваш труд. Я вам ничего не скажу.

Голос его звучал по-иному, — гораздо чище и правильнее выговорил он русские слова. Другой человек сидел перед Ковалевым, — не уста-пловчи и, может быть, не осетин Харджиев.

— Не скажете?

Опять губы его раздражающе-беззвучно зашевелились.

После долгой паузы он вымолвил:

— Нет.

— Подумайте, Харджиев, — сказал Ковалев как можно спокойнее и нажал кнопку звонка.

Арестованного увели.

Капитан встал, сообразил, что уже поздно, что ночная темнота плотно залепила окно и парадный вход, конечно, уже заперт. Будничные мысли приходили к Ковалеву; они как-то облегчали напряжение этого вечера и острое ощущение досады. Опять успех поманил его и отдалился. Предстоит упорная борьба.

Наутро он продолжил допрос. Он спрашивал еще и еще раз, что значит охранять трезубец, извлекал кольцо и демонстрировал его, надеясь вывести противника из равновесия. Спрашивал, что Харджиев знает об Алекпере-оглы, что спрятано в старом доме Дюков и что связывает его, вражеского агента, с семьей Назаровых?

Показал Харджиеву фотокопию загадочной надгробной надписи 1864 года. Веки Харджиева, казалось, дрогнули.

— Знакомо вам это? Вижу, что знакомо, — сказал Ковалев.

— Шамседдин, — выдавил Харджиев. — Шамседдин похоронен. Прадед… Прадед моей покойной жены, начальник.

— Прадед жены? Странно, почему же этот текст оказался в дупле дерева, в тайном почтовом ящике? Почему?

Харджиев молчал. Ковалев продолжал допрос, но арестованный на всё отвечал молчанием либо коротко, с злобным упрямством, двумя словами:

— Не скажу.

Пять дней, пять долгих дней бился Ковалев.

Часто на допросах присутствовал полковник Флеровский. На шестой день поединка он оглядел измученного, осунувшегося капитана и сказал:

— Даю вам выходной.

— Товарищ полковник, я хотел…

— Приказываю, — прервал Флеровский, — гуляйте, играйте в шахматы. Вы читали детективные повести? Там все чекисты играют в шахматы. Впрочем, отставить! Дайте отдых мозгам, купайтесь, ухаживайте.

Ковалев купил билеты в кино, на предвечерний сеанс, и позвонил Касе. Входя в будку автомата, он подтрунивал над собой. Вот каким служакой стал! Всё по распоряжению начальства, — даже девушку в кино приглашает… Трубку взял Байрамов, капитан не назвал себя. Слушал, как приближаются четкие, быстрые Касины шаги, робел.

— Спасибо, — сказала она, — приду.

На набережную, к условленному месту, он явился за десять минут. Волны лениво накатывались на гальку, глухо били в парапет. Подозвал девочку, продававшую цветы, взял букет желтых, положил обратно, купил красные.

Стрелка уличных часов уже миновала долгожданную черту. Кася не шла. Убыстряя шаг, он расхаживал мимо скамеек с притихшими парочками. Сеанс в кино уже начался, он убеждал себя, что ждать дольше бессмысленно, и всё-таки не мог уйти. Сердился на себя и не мог. Как мальчишка!

— Андрей Михайлович!

К нему подбежала Кася, запыхавшаяся, в расстегнутом плаще.

— Простите, Андрей Михайлович!

Она не успевала перевести дух:

— Нельзя было… Новость у меня, такая новость… В доме Дюка…

— Что? Неужели бумаги Леопольда Дюка?

Кася повисла на его руке, ее волосы коснулись его щеки.

— Нет, рисунки отца и… Я в хранилище была. Тетя Поля, вахтерша наша, вызывает к подъезду. Посетители! Байрамов обедает, я одна хозяйка. Смотрю — двое, в фартуках, в известке. Мы, говорят, с объекта. Одним словом, Андрей Михайлович, там помещение в стене. Подоконник гнилой сняли и наткнулись… Провал там, понимаете?

Она задыхалась, глотала слова. Яркий румянец залил смуглоту. Она вся была в лихорадке открытий, и это передавалось Ковалеву. Снова почувствовал он то, что уже испытывал в старом доме Дюков, — этот волнующий шаг из мира повседневного в мир необычайного.