Золотой истукан (др. изд.) - Ильясов Явдат Хасанович. Страница 6

Князь-то каков, а? Не раз бывал у Ратибора волхв – первый раз видит золото на столе. Хорош сподвижник. Хорош. Скрывал от волхва своего, что этаким добром владеет. А явился чужак, киевский гость – не утерпел господарь спесивый, кучей вывалил утварь, взятую дедами в нездешних хранилищах. А может, не только из спеси сокровища выставил? Угодить намерен чужаку? Зачем? Ну, погоди.

– Двинулась Русь – да и назад подалась, – ответил он приезжему волхву, толковавшему о готах, обрах да сарматах. – Притихла. Весь белый свет забыл про нас.

– Как не забыть, – проворчал Ратибор. – Сунься к морю. Булгаре, козаре сидят на путях. Нынче, если где и встретит русских гордый грек, то лишь в цепях на торжищах невольничьих.

«Тебе бы туда попасть».

Не оттого сердился Ратибор, что годы набегов лихих миновали – сколько о них горевать? – а оттого, что сглупил, достаток тайный Доброжиру показал. Беда. Ради киянина рискнул. Верховный волхв у полян, соседей по Днепру. Хотелось уважить. Сгодится. И скоро, пожалуй. А тут – Доброжир. Теперь держись. Зарыть посуду? Все равно не отстанет, доймет.

– Козаре! – крикнул Идар, дружинник Ратибора. – Что козаре? Мелочь. Велишь, доблестный князь, разнесем косоглазых. У них мечи кривые, легкие, невзрачные. А русский меч – вот он какой! – Идар, как все дружинники, и сам их князь, и бояре, блестел обритыми на хуннский лад головою и подбородком. Только чуб да усы оставлены для красы. Он горделиво, с любовью провел большой ладонью вдоль широких ножен, – будто жену, бахвалясь ее пригожестью да статностью, погладил по упругому бедру. – Длинный. Прямой. Обоюдоострый. Тяжелей оглобли. Такой меч степняку даже поднять не под силу, не то что замахнуться им, ударить. Верно, отче? – громко и грубо, без должного смирения, обратился он к Полянскому волхву.

Дверь и окна в светлице – настежь, а все равно невтерпеж: душно, как в бане. Хоть догола раздевайся. Гости, кроме волхвов, чинно превших в долгополых ризах, панцири сняли, кафтаны парчовые скинули, мокрые рубахи распахнули на груди, но легче не стало. Пояса с тяжелыми бляхами туго сдавливали животы, пивом, брагой, медом хмельным налитые, плотно набитые снедью: калачами да пирогами, оладьями, ватрушками, блинами, толокном, холодцом, свининой с хреном, гречневой кашей, жареным гусем, ухой да рыбой заливной, да еще и куриной лапшой.

Невмочь. Расстегнуть бы, отбросить прочь. Да разве можно? На тех поясах – мечи, а без ножей, без мечей – ты ничей. Прирежут.

– Хвали мечи, да на своих не точи, – усмехнулся гость. Приятен он был Ратибору. Спокоен, одеждой скромен, чист – не то, что Доброжир в своей гремучей, в жирных пятнах, вонючей ризе. Взглядом киянин – ясен, умен, в речах – раздумчив, нетороплив. Что ни скажет, все веское, важное. Не похож на волхва. Скорей – смысленный муж, добрый советник, вроде вельмож византийских.

Волхвы – крикливы, зловонны. В глазах у них муть и злость. Вечный страх гнетет несчастных: чихнет кто за спиной – они в корчу, водой отливай. Трясутся, плюются, бормочут. Скучно смотреть. Хуже всего – своенравны, нетерпеливы. Что взбредет ненасытным в темную голову, то и сделай, подай, доставь. Конечно, волхвы – боговы, их любое хотение, даже постыдное, подлое – святое, божье. Грех думать о них с неприязнью. Однако и терпеть ту блажь досадно.

– А у нас? – воскликнул киянин. Глаза блеснули железом, и голос им зазвенел. Подобрались все, похолодели. – Нужду неотложную справить, и то один не ходи. Трое ближних, своих, с мечами в руках должны оберегать. Срамота. Но и тех остерегайся. Чуть разживись чем-нибудь – всяк, даже брат родной, от зависти сохнет, сгубить помышляет, ограбить. Все грызутся за жирную кость, глаз никто не подымет, не обратит за камень порубежный. За ним же – тучи и смерть. Козаре – мелочь? Глядите, как размахнулись – от Волги до плавней дунайских. Хунны да обре тоже сперва сборищем шатким казались. Уж как их только не честили: косыми, кривыми, колченогими. А те косые, – он горько усмехнулся – не то сермяжной грубости своих речей, не то их смыслу, – семь шкур спустили с дедов наших. Булгаре, козаре – те же хунны, как мы – прежние анты. Не от хилых корней – от богатырского семени род свой ведут.

– Чужих хвалишь? – вскипел Идар.

– Хвалю? Опомнись, глупое чадо. Не возвысить пред вами дерзкий народ – истинный лик его хочу показать. Дабы не обольщались надеждой на легкую победу. Небо славьте, что мало их на земле: одна стрела против наших ста. Будь их больше – неведомо, что сталось бы с нами. Однако и с этими – не спи, берегись. Мы тут спорим за каждую мель на Днепре, за пень на его берегу, а козаре уже северян, ближних соседей наших, данью обложили. Завтра – до вас и до нас дойдут.

– Русь – в замках высоких, они – в голом поле! Против рва да оплота козарин бессилен, – продолжал бурлить Идар, подогреваемый жгучими глазами местных, своих волхвов. – Приходили уже, да ушли восвояси, не солоно хлебавши.

– Приходили горстью, разведать. Слыхал про Дербень? Есть город такой на восходе, стоит меж горами и морем. Были гости у нас иноземные. Зовут их армене. Через Корсунь к нам добрались. Бают, стена в том Дербене великая, толстая, из тесаных камней, больших, точно клеть. Не вашему тыну дубовому чета. Персы ее возвели на ромейский лад. Дербень по-ихнему – «Врата на запоре». И что же? Сломали козаре запор. Ливнем стрел, как пыль дождем, со стен защитников смели. Вломились, зарезали старых и малых, богатых и бедных.

Он стиснул на груди оберег – золотое глазастое солнце. Тихо в светлице, тихо до жути. Будто в окно, взобравшись по стене, заглянул, ощерив редкие зубы, скуластый, косматый, как баба с распущенными волосами, козарин. Заглянул, обвел узкими злыми глазами застолье, свистнул – и сгинул.

– Еще говорят, – вздохнул киянин, – в полуденных землях, к югу от козар, позади высоченных гор, другой, еще пуще лютый народ объявился. Имя ему – басурмане.

– Далече, – упрямился бледный Идар. – До нас не дойдут, по дороге вымрут.

Киянин удивленно взглянул на дурака.

– Хунны подале жили. Отчего и этим не дойти? Полсвета уже разорили.

– Сам… деле? – промямлил дружинник. Он с опаской, точно точильщик к лезвию ножа, прикоснулся к бревенчатой стене. Сухое дерево, горячее. Все заметили это, все догадались, зачем он притронулся, что подумал при этом, – и плохо, не по себе, сделалось всем: волхвам, и боярам, и князю, Князевым слугам – тиунам, подъездным, огнищанам.

Путь в Киев идет по Днепру через Родень, купцы пристают и к здешним причалам. Правда, в город священный их не пускают, а кто захочет войти – убьют, но кто захочет? Зато на пристани воля: ешь, пей да рассказывай. Слыхали и тут о козарах, о басурманах. Они представлялись непостижимо далекими, жили, казалось, не на твердой земле, сходной с днепровской, а в сказочной зыбкой стране, в безопасной потусторонности, в пределах Кощеев Бессмертных, немыслимых Змеев Горынычей, извергающих огонь.

И вдруг эта темная даль с громом придвинулась, подступила столь близко, так плотно притиснула к стенам, что трудно вздохнуть.

– Хватит, други, хвастать. Умей человек взглянуть на себя, стоя поодаль, – за волосы схватился бы со страху: сколько сил уходит на ветер пылью речей бесполезных. Недруг – не дурак, бахвальством его не проймешь. Хвастать и он умеет. И боится не слов – мечей. И не старых, давно затупелых – новых, острых. Что и впрямь в крепких руках. И чтоб теми руками владела голова, которая знает, где и кого, как ударить, когда вынуть оружие, когда убрать. Да, было время удалое. Было – минуло, стоит ли жалеть. Народ наш – издревле пахарь, жил землей, не разбоем: к баловству его другие увлекли. Ходили, ходили – чего за морем выходили? Чары да корчаги. Зато свое хозяйство разорили, пашни запустили. В землянках темных ютились. И до сих пор в них сидим. Мало чести – на стороне искать пропитание. То удел неумелых, нищих, пропащих. Хочешь богатств? На своей земле их добудь. Вот, поглядите.

Он вынул из-за пазухи большой дымчато-зеленый, с голубоватыми и желтыми разводами, турий рог в золотой оковке, с тонкой цепью, прикрепленной к округлым ушкам на ободе и оконечье. Десять сноровистых рук сразу метнулись к нему – будто киянин сказал: кто первый схватит, тому и владеть.