Лебединая дорога - Семенова Мария Васильевна. Страница 82

Остановив коня, Кубрат немалое время сидел на нем неподвижно. Раздумывал — сразу пустить вниз по отлогому склону три десятка своих храбрецов в остроконечных шлемах, или обождать… Решил обождать. Он хорошо видел, что чужаков в селении было много больше.

Черноусое бронзовое лицо хана оставалось бесстрастным, раскосые карие глаза смотрели не мигая. Ветер шевелил на выбритой голове жесткий смоляной чуб, заложенный за ухо.

Вот снизу, навстречу булгарам, двинулся конный отряд… Кубрат с первого взгляда распознал словен. Распознал по одежде, по вытянутым, как миндальные орехи, щитам, по тяжелым прямым мечам, вдетым в кожаные ножны. Но не только словен: были еще какие-то люди, и их он не знал.

Всадники приблизились и встали, и предводитель подъехал к хану один.

Кубрат движением колена послал вперед скакуна… И два вождя встали в трех шагах друг от друга. Непохожие, на непохожих конях. Разве только то, что оба были черноволосы и почти одинаково смуглы, один от солнца, другой — таким уж уродился… Под Кубратом горячился, танцевал, просился вперед золотой комок живого огня. Под Чурилой угольной глыбой стоял могучий Соколик.

Булгарин первым приложил руку к груди, к посеребренной пластинчатой броне.

— Да осияет вечное солнце твой путь, незнакомый вождь. Хан Кубрат сын Альмаса рад гостю на пороге своей земли.

Чурила знал по-булгарски не хуже, чем по-мерянски.

Он ответил с поклоном:

— Да не оскудеют твои пастбища, досточтимый хан. Меня называют Чурилой Мстиславичем, князем кременецким. Не осерчай, что похозяйничал у тебя…

Попросили меня барсучане оборонить их от врага.

Молния блеснула в карих глазах Кубрата. Отнял Барсучий Лес! Отнял соболиные шкурки и серебро! Сам пожелал брать дань и от дыма, и со свадьбы, и с ратной добычи!

И схватить бы из ножен певучую, быструю саблю… и с размаху — до седла… да только не опередишь. Хотя у него меч впятеро тяжелее. Чурилу он видел впервые, но слышал о нем предостаточно. От тех же барсучан…

— Не смотри, что со мной мало всадников, — сказал он сквозь зубы, не сдерживая угрозы. — Становище мое не так далеко!

Но князь неожиданно улыбнулся:

— Так ведь и я свистну — прибегут… А может, и ни к чему ссориться-то, Кудряй свет Алмушевич? Вот послушай лучше, что скажу. И тебе хазары досадники, и нам… Сынов великого хана, тезки твоего, прогнали, сказывают, от теплого моря. Нашего Ратшу славного на аркане с собой утащили. Много ли проку будет, если мы еще с тобой раздеремся? Орлы бьются, шакал радуется.

Кубрат помолчал, только рука играла плетью… Напоминание о хазарах пало в душу, как уголь в сухую траву. Давно ли, за хмельным напитком из сока березы, слушал он грустную песню о далеких степях, где не было этих угрюмых, вечно сырых лесов, где летел теплый ветер, настоянный на тысяче трав, где плескались синие волны, ласковые, как руки любимой… Протяжно и горько звенела в душе больная струна! Семь поколений его предков провожали к хазарам прекраснейших своих дочерей. Где-то там томилась, плакала в неволе и его, Кубрата, юная сестра, где-то там жил заложником отважный брат Органа…

Хитер князь… не станет говорить о том, что вселит в хана ярость: о том, что уже не первую дань отнимают словене у булгар…

— Поехал я однажды взглянуть на свои стада, — сумрачно, со смыслом сказал он Чуриле. — И увидел волков, таскавших в лес нежных ягнят. Волков было много, и я не сумел разогнать их один. Тогда я повернул коня, чтобы кликнуть слуг и вернуться…

Чурила немного помедлил, потом сказал так:

— Волка ты еще встретишь, пресветлый хан. И, мыслю, будет на том волке хазарская шапка… А лучше будет, если не только слуг на него позовешь, но и побратимов.

И снова задумался хан Кубрат… Наверняка князь поставит здесь городок и поселит в нем верных людей, и следует только пожалеть, что он, Кубрат, не додумался до этого первым. И то верно, далековато скакать сюда из его зимнего стана. Даже на знаменитых булгарских конях. Давно надо было поселить здесь своих. И не в легких юртах, а в крепких бревенчатых домах, за дубовым частоколом, за земляным валом… так, как жил зимой он сам. Он так и поступит.

В других селениях. Которые еще признают его власть. Он велит своим воинам жениться на местных и отдавать им в жены своих дочерей. И пусть маленькие меряне рождаются черненькими и смуглолицыми, а булгары — светлоголовыми. Вот тогда они сольются друг с другом так прочно, что никто не сможет разорвать этот союз.

А Чурила заговорил вновь:

— Поедем в селение, Кудряй Алмушевич. Передохнешь, коней напоишь, хлеба-соли с нами переломишь… Я же тебе буду другом, покуда камень не поплывет, а хмель не погрузнет.

Кубрат так и вскинул голову. Словении произнес булгарскую клятву. Кто нарушает ее, у того волосы вырастают на ладони.

Стремя в стремя с Чурилой поехал он к Барсучьему Лесу. Тридцать всадников в войлочных шапках поскакали следом за своим вождем — ставить на пригорке круглые юрты, резать треугольными ножами пахучее мясо, прикладывать к губам костяные горлышки бурдюков…

Лихие сабли дремали в ножнах, легонько позванивая о стремена.

Бывает и так: едва встретишься с человеком, едва выспросишь, как зовут, — и уже знаешь, что этот друг настоящий, друг не на один день, не на одно застолье — на всю жизнь…

Все те дни, пока торсфиордцы приводили в порядок синий корабль, пока помогали мерянам чинить порушенный кров, пока отдыхали и готовились к возвращению домой, Чурила и Кубрат не расставались. Булгарский хан впервые видел словен так близко и по-дружески. И чем больше смотрел, тем больше нравился ему этот народ, нескоро возгоравшийся любовью или гневом, но зато уж любивший и ненавидевший одинаково — до смертного часа…

И было радостно, что это друзья.

Хан и князь охотились вместе, и булгарин дивился про себя, глядя, как Чурила один шел на разъяренного вепря.

Кабаньи челюсти с клыками князь приберегал — свезти домой, подарить священному дубу. А потом оба ехали за лес, в широкое поле, и тут уж было раздолье степному орлу Кубрату. Сам собой натягивался в руках лук, летел вперед золотошерстный скакун, взмывала с кулака когтистая ловчая птица.

Как ни тянулся Чурила, а в поле от хана все же отставал. Вечером, в кудо, возле огня, верный Лют разматывал на его теле промокшие повязки и чуть не плакал:

— Меры не знаешь, княже! Вот разболеешься…

Чурила, сдерживая боль, отзывался лениво:

— Что слышу? Ишь, боярин у меня новый, муж смысленный, князю советник… али позабыл я, кто ты есть, свет Вышатич, напомни.

— Отрок, — бормотал Лют сердито.

— А что то значит? — спрашивал Чурила. Хочешь не хочешь, приходилось отвечать:

— Речей не ведущий…

— Ну то-то, — выговаривал князь добродушно. И щелкал Люта в лоб:

— Вот и знай молчи себе, пока не спрашиваю.

И вытягивался на лежанке, позволяя укутать себя пушистым мерянским одеялом. Лют чутким клубком сворачивался у него в ногах, подсовывая под щеку кулак… Меч его покоился рядом, у руки, тоже готовый взвиться по первому зову. Небось еще больше ран было бы у князя, если бы не этот меч да не посеченный Лютов щит возле стены. Сладко было думать об этом, засыпая подле Чурилы Мстиславича на охапке соломы. Еще Лют думал иногда про брата Любима.

Думал без зависти, больше с презрением… Тот небось спал дома, на заботливо взбитой перине. И сам мог послать челядинца в отцовскую медушу — за квасом, за сладкими сушеными яблоками. Мог-то мог — а кого князь взял с собой в Круглицу?

На Радима? Или сюда? Нету у князя для Любима ни дела, ни ласки, ни даже щелчка в лоб…

Вот и снится Люту, будто вынимает он Мстиславича из когтей у змеища — три головы, будто растворяет каменные пещеры, выносит злато-серебро, выводит под белы руки девицу — красу ненаглядную. И сидит на пиру одесную от князя, и не слуга — брат Любим подает ему хмельную чашу, всю в самоцветных каменьях.

Пирует Лют, кладет в рот румяное лебяжье крылышко, утирает с подбородка мед-пиво… А сам слушает, не зовет ли князь, не шумит ли за дверьми кто недобрый, не кричит ли во дворе рыжий петух. Срамота — продрать глаза позже князя! Да еще теперь!