Штрафбат везде штрафбат. Вся трилогия о русском штрафнике Вермахта - Эрлих Генрих Владимирович. Страница 27
Заводиле их главному, Сеньке Огульнову, дом наш приглянулся, он давно на него засматривался. Зятя–то уж не было, кто старуху с младенцем защитит? Он нас и раскулачил. Так все эти годы в сараюшке на задах и прожили. Я днем в колхозе спину гнула за галочки на бумаге, а вечерами Сеньке с его семейством прислуживала. Сенька — он идейный был, все книжки читал да в колхозе командовал, ему не до хозяйства было.
Нам с Клавкой еще, считай, повезло. Обе старшенькие мои так и сгинули незнамо где. Вместе со своими семействами. Собрали их в одночасье, погнали как стадо на станцию, там в поезд затолкали и повезли куда–то. Живы ли? Не знаю.
А потом голод был. Такого даже при продразверстке не было. Но тогда хоть понятно, сеяли в обрез или вообще не сеяли, а теперь в колхозе животы надрывали, убирали даже больше, чем раньше, а все одно — подчистую выметали. Баили, что к вам, в Германию, хлебушек наш эшелонами уходит. Так это или нет, не знаю, у нас ничего не оставалось. Люди от голода умирали, это в деревне–то, в урожайный год! А если кто колоски на поле подберет, уже на сжатом, эти колоски все одно бы сгнили, так того в лагерь. У нас в деревне таких четверо было, старуха Селивестровна, внучка ее, соплячка, да два пацана. Им по десять лет дали.
А Сеньку бог наказал. Его свои же расстреляли, пять лет назад. За вредительство. Да, навредил он много. А вот семейство его, детки, ни за что пострадали. Их как увезли в район, так их больше никто и не видел.
Вместо Сеньки другого прислали, городского. Он в костюме ходил и в сельских делах ничего не понимал, только кричал: «Давай! Давай!» С ним мы тоже хлебнули лиха. Он в нашем доме поселился. Что ж, хороший дом и — пустой. Вот и занял. Любил, чтобы ему по утрам свежие яйца подавали и молоко. Тогда разные послабления вышли, так что я через это и коровкой обзавелась, и курями, и гусями. Вроде как его, но и нам с Клавкой большое подспорье.
Он сбежал. Как только запахло жареным, так и сбежал. Недели через две после начала войны. Вот тогда я и вернулась в дом. Это мой дом, его мой Василий Тимофеевич строил. Пусть он не шибко счастливым оказался, этот дом, но в нем и при нем я всю жизнь свою женскую прожила. В нем, даст бог, и умру.
Юрген не задал ей ни одного вопроса. Он вообще за все время работы не произнес ни слова.
Sie waren die Gefangene
Это были пленные. Не те пленные, что подобно боксеру после пропущенного сильного удара впали в состояние грогги. Это состояние у некоторых проходит быстро, и они могут вернуться в бой. Эти, похоже, уже не могли. Несколько недель или месяцев плена перемололи их. Их военная форма превратилась в лохмотья, это постоянно напоминало им, что они уже — не солдаты. На изможденных лицах была написана обреченность без проблеска надежды. Они покорно рыли траншеи для победителей, низко опустив головы, не глядя ни на охранников, все так же немногочисленных и беспечных, ни в сторону близкого фронта.
Юрген впервые увидел их, когда его с Куртом и Зальмом отправили на двух подводах на железнодорожную станцию в десяти километрах от их деревни. Они должны были забрать прибывшее новое оборудование для связистов — телефоны, катушки с проводами, электрогенератор. Юрген с Куртом исполняли роли возниц, Зальма им придали как человека, способного принять груз по описи. Лошадь Зальму не доверили.
— Посмотрите на этих недочеловеков, — воскликнул Курт, — для них нашли единственное достойное их занятие. А взамен покорное стадо получает крышу над головой и тарелку супа.
Юрген отмалчивался. Это был не тот предмет, который хотелось обсуждать с Куртом. Тут он превращался в ходячий цитатник из речей доктора Геббельса. А вот Зальм, по своему обыкновению, ввязался.
— Кто–то, если мне не изменяет память, не далее как вчера вот так же махал целый день киркой, а вечером получил за это крышу над головой и тарелку супа, — сказал он.
— Для нас это лишь элемент испытания, пройдя которое мы вновь станем полноправными членами нации господ. А для них, — Курт показал кнутовищем на пленных, — это естественное состояние. Славяне — рабы по природе, они пропитаны рабской психологией, они безропотно подчинились тирании евреев–большевиков…
Ну и так далее. Юрген отключил слух. Ему было о чем подумать.
Вдруг его резко качнуло вперед — лошадь остановилась, уткнувшись мордой в задок телеги Курта. Справа от них, чуть поодаль, на плацу в окружении блокгаузов и палаток стояли, выстроившись в четыре шеренги, около сотни иванов. Они были одеты в немецкие форменные кители и пилотки, были чисты и сыты, но это были именно иваны, это и Юрген, и его товарищи определили мгновенно и безошибочно. И дело было не в белых нарукавных повязках и не в отсутствии эмблем на пилотках, возможно — в едва уловимой вольности фигур, немцы в строю так не стоят.
Перед строем, лицом к нему, стояли два офицера СС, затянутые в черные мундиры, в фуражках с уходящей вертикально вверх тульей. Справа от них стоял раскладной столик, за которым сидел писарь, разложив перед собой бумаги. Слева молодой иван в кителе с расстегнутым воротничком держал речь громким, хорошо поставленным голосом.
— Солдаты! Вы сделали единственно правильный выбор, самый важный выбор в вашей жизни! Отринув ужасы жидо–большевистской тирании и азиатского варварства, вы перешли на сторону сил прогресса, истинной свободы и европейской культуры. Сегодня вы вступаете в ряды доблестных немецких вооруженных сил, чтобы вместе с ними нести народам многострадальной России порядок, мир и процветание!
— Так! Добре! Подписываемся! — раздались разрозненные крики из строя.
Офицер недовольно поднял руку, призывая к порядку. Переводчик подскочил к нему, что–то сказал. Офицер махнул рукой: продолжайте.
— Присягу приносят, — сказал Курт. — Вот, есть и в этой стране люди, способные проникнуться идеями нацизма, его светлыми идеалами. Из них мы создадим новый класс надсмотрщиков, которые помогут нам освоить эти необъятные просторы и держать в узде варварское население.
— Юрген, ты присягу приносил? — спросил Зальм, поворачиваясь спиной к Курту.
— Нет, я недостойный, — ответил Юрген.
— Вот и я тоже не сподобился, — сказал Зальм.
— Я присягал! — влез в разговор Курт.
— А что толку? Ты изгой, пушечное мясо, паршивая овца в здоровом немецком стаде, ты имеешь лишь одно право — доблестно погибнуть на поле брани, так заслужив посмертное прощение. Это они, — он махнул рукой в сторону иванов, один за другим подходивших к столу и ставивших свои подписи под текстом присяги, — это они теперь полноправные военнослужащие Вермахта, это они теперь достойные члены народного сообщества.
Курт мрачно замолчал, мучительно думая и кидая исподлобья ревнивые взгляды на иванов. Потом он хлестнул лошадь вожжами. Они двинулись дальше.
Через несколько часов они, нагрузив телеги, проезжали мимо строящихся позиций. Немецких охранников сменили парни в кителях с белыми нарукавными повязками. Они разгуливали вдоль траншей, закинув винтовки за спину, поигрывая хвостатыми плетками и покрикивая на работавших: «Давай, давай, копай шибче!»
Зальм, шагавший рядом с телегой, поднял в рот–фронтовском жесте правую руку со сжатым кулаком и завопил:
— Приветствую вас, светочей свободы, оплотов порядка, новых господ старой страны!
Закричал нарочно для Курта, он всю дорогу не переставал подначивать его.
Иваны ничего не поняли, но дружно загоготали, скаля зубы, принялись перекрикиваться, показывая на Зальма пальцами:
— Який кумедний хриц! Полный мудило! Обозник! Дывись — интеллихент! Всех бы поубивав!
Юрген уловил смысл только последнего возгласа, да и то неправильно. Он отнес его к немцам и оскорбился: почему это вдруг всех? да даже если и некоторых? зачем кого–то надо непременно убивать? никого не надо убивать, ни немцев, ни ненемцев. На самом деле возглас относился к интеллигентам. Их, впрочем, тоже убивать не стоило.
— Да какие они, эти самые свободы и порядки! — прорвало, наконец, Курта. Долго думал, надумал: — Шкурники они, вот что я скажу. Какие они новые господа?! Все те же рабы, только чуть изворотливее, хитрее, подлее. Типично рабская психология — игла попала на нужную бороздку крутящейся в голове пластинки — предать хозяина, переметнуться на сторону более сильного, лизать сапоги нового господина. Только мы, немцы, способны хранить непоколебимую верность. А эти предадут нас при первой опасности, так же как они предали прежнего хозяина. Всех расстрелял бы!