Девятный Спас - Брусникин Анатолий. Страница 14
Настроение у попа переменилось. Устраивалось все так, что грех унывать, только Господа гневить. Сын пристроен, как мечталось, – это главное. А что расставаться надо, и, может, навсегда, то это лишь по-глупому, по-земному так говорится. У Бога, кого любишь, того не потеряешь, ибо истинная любовь вечна и нетленна.
Оживленно он стал рассказывать, что Москва своим прекрасным, любезным природе строением уподобна срезу древесного ствола, лишь временные кольца на ней не годовые, а вековые. Сердцевина – Кремль, а далее – Китай-Город, Белый Город, Земляной Город и, шершавой корой, стрелецкие, ямские да прочие слободы.
– Вот давеча, ты спал, Сухаревскую проезжали, где стрельцы полковника Лаврентия Сухарева живут. Пусто там, одни бабы с детишками. Потому что Лаврентий свой полк раньше всех к Троице увел. Будет теперь в силе…
Но большие мысли, вроде этой, тут же вытеснялись малыми, сиючасными.
– Эх, надо было в Кисельну слободу завернуть, полакомить тебя напоследок! Ох, клюквенный киселек там хорош! А смороденный! А еще из винной ягоды! Но лучше всего гороховый, это всем киселям царь!
Очень священник расстроился, что не угостил сына гороховым киселем и сам не отведал. Стал даже коней останавливать – не повернуть ли?
Но это надо снова через ворота ехать, а проезд на тележке – алтын. И потом поди-ка развернись, когда такая толковища. И пешие, и конные, и повозки, и колымаги. Не Аникеево – Москва.
Миновали Звонари, где лучшие на свете колокола льют. Потом Пушкари, где медный и бронзовый огневой снаряд для государева войска делают. А там и зубчатая Китайская стена показалась.
Ехать оставалось всего ничего, одна Никольская улица, и отец Викентий спохватился: за пустыми разговорами не успел про самое важное рассказать. Про академию-то!
Заторопился – сколько успеется:
– Преученнейшая Еллино-греческая академия получила привилей , сиречь государево учреждение, тому два года. Дело новое, небывалое, нужное: готовить для казенной службы грамотных и сведущих дьяков, а для церкви – просвещенных служителей, кто ведает и греческий язык, и латинский, и старославянский, а также многие прочие науки, каким в европейских университетумах и коллегиумах обучают. А в ученики берут – неслыханное дело – отроков и вьюношей всякого звания. Есть княжьи дети, есть дворяне, но и поповичи, и посадские, и число сих счастливцев всего лишь сто человек. Вот какая великая честь выпала Алеше, вот какая удача – милостью благодетеля Лариона Михайловича.
До этого места Лешка слушал очень внимательно, но когда тятя перешел на описание наук, которыми в академии просвещают школяров, малость отвлекся.
– Здесь постигнешь ты богословие, Аристотелеву физику, равно как и Семь Свободных Искусств: грамматику, риторику, диалектику, арифметику, геометрию, астрономию и музыку! – восклицал отец Викентий, то и дело давясь кашлем, а Лешка прикидывал: кем лучше быть – государевым дьяком или архиереем? На меньшее целить расчету не было.
Однако, когда увидал отца ректора, сомневаться перестал: в особы священного звания надо идти, и думать нечего.
Высокопреподобный Дамаскин, главноначальный над академией попечитель, был нерусского семени, но православного корня – то ли грек, то ли серб, то ль болгарин, – этого Викентий сыну в точности сказать не мог. Знал лишь, что вырос ученнейший муж в салтанской державе, а богословские и прочие науки постигал в Киеве и Италианской земле. На Руси Дамаскин жил давно, по-нашему говорил гладко, кругло, а уж собой был благообразен – истинное очам умиление: борода шелко?вая, черно-серебряная, щеки румяны, рот красно-сочен, а глаза, будто две сладчайшие сливы – глядят ласково, вникновенно.
Но больше всего Лешка засмотрелся на драгоценного сукна рясу, на золотую цепь, на самоцветный крест. И келья у отца ректора тоже была предивная. По стенам все книжищи в узорных переплетах, картинные листы в рамах, а креслы костяные, а стол красного дерева, а в углу, на лаковой ноге – большая разрисованная тыква, рекомая – «земной глоб».
Нет, куда там дьякам.
По здешнему порядку всякого отрока отец ректор испытывал сам, но Алешка испытания нисколько не боялся. Что Дамаскину он приглянулся, сразу было видно. Да и кому бы такой смирный, почтительный, с прилично расчесанными надвое златоогненными власами не понравился?
Лешка взгляд потупил, истово приложился губами к пухлой белой руке начальника, снизу вверх посмотрел лучисто, улыбнулся так-то кротко, доверчиво, что самому душевно стало.
– А тринадцать ему есть? – спросил, правда, отец Дамаскин. – У нас ведь с тринадцати берут.
Покраснев, Викентий взял грех на душу, соврал:
– Только-только сполнилось. Corpus [1] у него minimus [2], в мать-покойницу. Зато тако прилежен, тако к учению настойчив!
– Ну поглядим, поглядим…
Лешка почитал из Псалтыря, бойко. Обмакнув перо, явил руку (почерк у него был хорош). Потом еще устно перемножил семь на восемь и пятью пять.
Ректор одобрительно кивал.
– А как он у меня стихиры поет! В хору нашем самым высоким дишкантом выводит, – старался тятя. – Ну-ка, Алешенька, спой «Готово сердце мое, Боже, готово сердце мое».
Спел, поусердствовал. От Лешкиного торжественного, небесно-хрустального воззвания у ректора глаза масляно увлажнились.
– Умилительный юнош!
И решилось. Дамаскин сказал, что в нижнюю школу, где книжному писанию учат, такого ученого отдавать – время тратить и определил «отрока Алексия» сразу в среднюю, где наущают грамматике.
Потом тятя с ректором долго из-за платы препирались. Отец Викентий надеялся цену хоть немного сбить, напирая на свою скудость да Лешкино сиротство, но Дамаскин к этаким родительским разговорам был привычен, не соглашался.
Что у бати за пазухой в кисе? деньги, сколько положено, заготовлены, Алешка знал и не беспокоился. Думал же про свое великое будущее.
Тятину дурь повторять незачем, в монахи надо идти. Это чем хорошо?
Во-первых, не жениться (ну их, девок с бабами). Во-вторых, как иначе безродному на самый верх попасть? Архиерей он и есть архиерей, всякий боярин ему руку поцелует, – будь ты хоть попович, хоть вообще бывший холоп. Вон Никон-патриарх «государем» в грамотах писался, а сам родом из посадских, постригся чуть не в сорок лет и, говорят, учености был не гораздой. По всем статьям Алеше уступает.
Светло и улыбчиво глядя на ректора, который никак не мог ударить по рукам с беспрестанно кашляющим тятей, честолюбец уже прикидывал, как на Москве устраиваться будет.
Первым учеником сделаться – это непременно. Голова, слава Богу, звонкая, ясная.
Потом надо, чтоб Дамаскин этот, как сына родного, полюбил. Никуда не денется, полюбит.
Батя говорил, в академию для смотра учеников иногда патриарх наезжает – вот когда бы себя показать! А коли не приедет, школяры на Рождество в Крестовую палату допущены бывают, приветствуют его святейшество орациями. Ну, патриарх, само собой, Алешку приметит, потребует такого способного к себе в келейники, а дальше дорога прямая…
Мечты так и заскакали резвыми блошками.
Митьша Никитин тоже себя покажет в потешных. Царь Петр его полюбит. Со временем станет Митька первым царским воеводой; Алешка, то есть Алексий – патриархом.
Представилась отрадная картина: государь в Мономаховой шапке, в бармах, со златым державным яблоком и скипетром на троне восседает; одесную Алексий в бело-алмазном уборе, наставляет царя мудрым советом; ошую головной воевода Димитрий Ларионович Никитин в сиятельных доспехах, с булавой. Эх, жаль, скоро не получится. Лет, наверно, двадцать или тридцать пройдет.
И так Лешка увлекся мечтаниями, что с тятей попрощался не сердечно, даже рассердился, что тот на макушку слезами капает и, благословляя, перстами дрожит. Уж невтерпеж было нестись вперед, в новую жизнь.
1
Тело (лат.)
2
Маленький (лат.)