Волчица - Уайт-Мелвилл Джордж. Страница 12
К тому же, он дворянин — и они примут его с распростертыми объятиями. Титул аристократа, хотя и употребляемый ими в смысле укора, в сущности, может служить верным проводником к их расположению. Он красноречив — и будет говорить у них в палате; он храбр — и станет предводительствовать их колоннами. Что помешает ему сделаться диктатором, неограниченным властителем народа, провозгласившего свою свободу? Ведь Кромвель сделал это; а Кромвель был простой депутат, невзрачный, ограниченный саксонец, не обладавший ни одним из блестящих качеств, необходимых для политического успеха, которыми он, Монтарба, наделен так щедро! Правда, Оливер отказался от короны Англии. Но что помешает ему воспользоваться шансами и случайностями великой затевавшейся игры и внести свое имя на страницы истории, как Арнольда I, короля Франции!?
Что может быть стремительнее и неправдоподобнее мечты? Монтарба успел прийти к этому нелепому заключению раньше, чем достиг наружных ворот дворца. Часовые, отдававшие ему честь при входе, еще не были сменены, а проходивший полчаса тому назад сквозь их ряды надменный вельможа, имеющий за собою сотню таких же предков, успел уже превратиться из роялиста в неистового, мстительного демагога, жаждущего отказаться от всех священных традиций своего рода, в надежде на невозможный успех и недостойную лесть. На их обычное воинское приветствие, он отвечал уже с той панибратской распущенностью, которая ведет к ослаблению дисциплины… И вся эта перемена произведена была в каких-нибудь пять минут несколькими необдуманными словами женщины, всегда склонной в своих действиях слишком подчиняться сиюминутным порывам.
Граф Арнольд бросился в свои сани, закутался богатой меховой полостью, и несмотря на свои новорожденные симпатии к братству, равенству и свободе, с грубой бранью приказал своему кучеру ехать назад в Париж, хотя этот честный малый, терпеливо дожидавшийся его на морозе, нисколько того не заслуживал.
Проезжая по улицам Версаля, Монтарба не мог ни заметить, что число недовольных сильно преобладает среди беднейшего класса населения. Голод и холод наложили свою печать почти на каждое лицо; в глазах многих виднелось то хищное выражение, которое говорит о лишениях сверх сил и жажде утолить их в крови ближнего. Какой-то мальчуган выбежал ему навстречу из своего мрачного, холодного жилища, чтобы плюнуть на проезжающего мимо аристократа. Другой, взрослый, шепнул что-то на ухо своего товарища и вызвал громкий, грубый смех, в котором слышалась насмешка, ненависть и злоба, но не было ничего веселого. Оборванная женщина, с развевающимися по плечам волосами, стояла в дверях винного погреба, крича, жестикулируя и призывая проклятия на его голову. Толпы народа преграждали ему путь и едва пропускали его сани, посылая вслед «аристократу» ругательства и проклятия.
— Ты был сегодня у хлебопёка? — кричал один. — Просил ты у него нам хлеба?
— Хлеба! — вопил другой. — Хлеба надо просить не у него, а у его жены. Она забирает его весь себе. Она готова сожрать детей наших, лишь бы только не голодать самой.
— Аристократка!
— Тиранка!
— Людоедка! Долой австриячку!
Чувство злобы, охватившее Монтарба еще во дворце, теперь овладело им с новой силой.
— Долой австриячку! — воскликнул и он, вставая в санях и размахивая шляпой. Толпа отвечала ему каким-то воем и на минуту, пока эти дикие крики не замерли в пространстве, Арнольд вообразил себя истинным патриотом, готовым жертвовать жизнью и положением за своих голодных братьев. Приближаясь к Парижу, он стал нагонять разбросанные кучки пешеходов, сначала по два и по три, потом по десяти, по двадцати; все они направлялись к столице, как будто торопясь, но, очевидно, не имея перед собой никакой определенной цели. Разговор их казался непрерывным рядом вопросов, без ответов; и все они — как следы к львиной берлоге в басне — шли в одном направлении. Он встретил только одного человека, направляющегося в обратную сторону — к Версалю — высокого блестящего всадника, роскошно, хотя и безвкусно одетого, который галопировал по глубокому снегу с той смелой, непринужденной манерой, которая отличает обитателей той стороны Ла-Манша. Несмотря на то, что ветер дул ему прямо в лицо и термометр показывал несколько градусов ниже нуля, кафтан его был распахнут на груди и концы кружевного галстука свободно развевались по его широким плечам. Его густые каштановые кудри живописно падали из-под широкой, надвинутой на бок шляпы; тяжелая золотая цепь, спускаясь из жилетного кармана, звенела и бряцала в такт движениям лошади. Стремена его висели свободно, точно также как и подпруга, поводья, седло, платье; во всех движениях и во всем существе его виднелась веселая, непринужденная самонадеянность и довольство собой, не позволявшие сомневаться в его национальности даже тому, кто не слышал его имени.
— Фицджеральд! — воскликнул Монтарба, круто останавливая свои сани. — Приветствую вас, мой неукротимый наездник Запада! А я думал, что дуэль в Гено повлечет за собой изгнание из Франции…
— Меня простили, когда узнали, что он не совсем убит, — отвечал тот, дружески пожимая руку своему приятелю. — Я попал ему прямо в живот, как и хотел. Ведь вы знаете, граф, это самое чувствительное место у саксонца.
— В живот!.. и англичанин остался жив?
— Жив! Отчего же ему не остаться живым? Однако пуля попортила ему часы и выпала у колена, плоская как пуговица.
— А вы остались невредимы?
— Не попал в меня вовсе! Его пуля сорвала замок с моего пистолета, взбежала мне по руке и вышла у плеча между телом и рубашкой, не повредив ни на волос ни того, ни другого. Он недурно стреляет, но долго целится.
— Этого конечно было достаточно. Честь была удовлетворена.
— Да, по правде сказать, нечего было и удовлетворять. Мы немножко ошиблись. Это оказался совсем не тот.
— Как, вы серьезно хотите сказать, что рисковали своим положением при дворе и предприняли длинное путешествие через границу для того, чтобы послужить мишенью для человека, которого не знали вовсе? Я никогда не пойму вас, ирландцев.
— Мы всегда готовы дать необходимые объяснения, — отвечал Фицджеральд резко, но сейчас же прибавил со смехом, — это вина его крестных отцов, а не моя. Погодите, я сейчас расскажу вам. То был, видите ли, Джон Томсон, которому я попал в жилетный карман; а тот, которого я отвалял хлыстом по выходе из-за карт, был Том Джонсон. Так что, собственно говоря, они оба получили удовлетворение.
— Томсон! Джонсон! Что за имена! После этого, оно совершенно простительно. Итак, вы едете в Версаль, чтобы примириться с двором?
— Если успею попасть вовремя. Дело в том, граф, что я несколько опоздал явиться на свет и теперь постоянно скачу во весь опор, стараясь наверстать потерянное время. Право, я иногда жалею, зачем вообще родился на свет или, по крайней мере, зачем не подождал следующей очереди; тогда, понимаете ли, я был бы своим собственным младшим братом. Он духовный и устроился самым уютным образом.
— Славный это у вас гнедой, — заметил граф, не пытаясь следовать за течением мысли своего собеседника. — Я никогда не забуду того плетня в пять футов вышины, который он перескочил так легко на охоте у Фонтенбло.
Фицджеральд потрепал обнаженной рукой шею своего любимца.
— Он никогда еще не изменял мне, — отвечал он; — у него точно крылья на ногах и потому-то я и называю его Пес, то есть, вы понимаете, сокращенно от Пегас. Перескочил!.. В этом у него нет соперников, ни здесь, ни в Ирландии. Он будет вам стоять в воздухе, пока вы держите его!
Монтарба остановился с улыбкой удивления, в сотый раз с любопытством рассматривая этот замечательный образчик нации, характер которой навсегда останется непонятным французу, со всеми его противоположностями и противоречиями, с его благородством, эксцентричностью, шутками, причудами, беззаботностью и поэзией, с его храбростью, меланхолией, флегматичностью и веселостью. Фицджеральд составил себе репутацию в фешенебельном мире Парижа своей яркой внешностью, темпераментом и безграничной смелостью, в особенности на коне — как, например, тот случай на королевской охоте, на который намекал Монтарба, — своей веселостью в кругу мужчин, учтивостью с женщинами, юмором и оригинальностью речи и — более всего — великолепием обстановки и необдуманной расточительностью, возбудившей любопытство самой королевской четы.