Час двуликого - Чебалин Евгений Васильевич. Страница 33

— Ну?

— Не хочешь с нами здороваться?

— Если гость не здоровается с хозяином костра, почему это должен делать хозяин?

Фигуры шевелились, понемногу принимали очертания: Асхаб черный и Хамзат. У Асхаба на плече под бешметом смутно белела повязка.

— Ладно, обойдемся без приветствий, — сказал Хамзат. — Как твоя кукуруза? Хороший ждешь урожай?

Абу хотел промолчать и не смог — кольнула насмешка в голосе.

— Тебя заботит мой урожай? Тогда приходи завтра на поле, станем носить воду из родника на гору, поливать кукурузу. Там узнаешь, как она растет.

— Советам будешь сдавать? — спросил Хамзат, глядя волком.

— Ты хочешь сделать это за меня? Я не против.

— Я хочу сделать другое — хочу напомнить, что бывает с предателями: их находят в лесу с дырявой головой, как нашли вашего Хасана. Напомни об этом председателю Гелани. И сам подумай.

— Ты пожалеешь о своих словах, — сказал Абу, спрятав руки за спину — подальше от соблазна. Если ударить, вплющить кулак в ненавистное лицо и крикнуть — подоспеют на помощь Ца и Саид. Ну справимся, повяжем, а что дальше? Сдать Гелани и отправить в город... за что? Убили Хасана? Как докажешь?.. Прошлый раз после убийства была милиция, ЧК и уехали ни с чем. Село как онемело — сработала круговая порука, хотя и висела шайка Хамзата на шее аула камнем. Абу перевел дыхание. Знобко, удушливо ворочался в груди гнев.

— Ты давал клятву? — тяжело, гвоздем вбил в него вопрос Асхаб черный.

Не увильнуть, не отмолчаться.

— Семь лет назад я сделал эту глупость.

— Разве клятва чеченца — это комок соли, который может размыть поток времени?

— Что вам надо?

— Нам нужно, чтобы человек, давший клятву, не сбрасывал ее с себя, как кожу, наподобие змеи. На русских — кровь Асхаба рыжего. Султана тоже нет. Мы возьмем с гаски [3] эту кровь.

Зашлось в сосущей тоске сердце Абу: сколько можно?!

— Асхаб, руки даны человеку не только для того, чтобы держать оружие. Ими еще можно сажать дерево, стричь овцу, обнимать женщину, ими много можно делать, чтобы в человеке созрел покой. Твои руки не тоскуют по работе, когда ты смываешь с них кровь?

— Оставь заботу о моих руках мне, — покачал головой Асхаб. — Ты помнишь, что мы сказали? Через неделю налет на бакинский поезд. Утром он будет за Гудермесом. Собираемся там же, в перелеске, остановим на подъеме. И не забывай: если аллах не всегда карает преступивших клятву — мы помогаем ему в этом.

Они повернулись и растаяли в ночи. Ничего не изменилось. Надрывным, стонущим хором орали лягушки в бочажине. Тянули сквозь ночь сонные трели сверчки. Трепетала в листве ночная прохлада, стекая со склона горы. Вела свой нескончаемый хоровод армада звезд над головой.

Абу возвращался к костру. Ничего не изменилось в ночи, но что-то менялось в нем самом. Нельзя загонять человека в угол. Даже крыса, если ее загоняют в угол, бросает свое маленькое тело на загонщика, видя несокрушимые столбы его ног, уходящие вверх.

Костер разгорелся вовсю. Братья смотрели на подходящего Абу.

— Мадина, Руслан, мои слова не для вас. Руслан, проводи мать за водой.

Когда они ушли, Абу повернулся лицом к костру. Свет плясал на его лице, разглаживал борозды морщин. И Саид ясно увидел, а Ца услышал, как разомкнулись губы старшего и он сказал:

— Саид, тебе пора. Скажешь Шамилю: я пойду в налет на бакинский поезд вместе с ними. Это будет через неделю на подъеме за Гудермесом. Пусть он передаст это тем, кому надо. Ты понял меня?

Его не устроил кивок Саида, и он попросил:

— Повтори.

Саид повторял как мог, а ярость, пережитое унижение, сжигавшие Абу, окончательно переплавились в уверенность: нельзя загонять человека в угол, как крысу, ибо природа наделила его тем, в чем отказано животному, — достоинством. А за него полагается биться до смертной пелены в глазах, до последнего вздоха и капли крови. А когда она иссякнет, биться еще сколько нужно — до победы.

20

Быков, начальник Чечотдела ГПУ, повертел в руках и осторожно положил на стол указ о всеобщей амнистии и добровольной явке с повинной. Вздохнул. Весьма толковый, своевременный указ. Вот только веры в него побольше бы среди тех, к кому он обращен. Не идут с повинной, выжидают, затаились — кто первый осмелится на собственной шкуре испытать твердость слова Советов? Недоверие было к листкам, усыпанным черными буковками, — они висели по столбам на базарах, в городе, на аульских сельсоветах, — не привык горец доверяться бумажкам.

Тут нужно было подумать, фортель какой-нибудь сногсшибательный необходим был со стороны Быкова, нечто особенное.

Еще раз вздохнул Быков: а где его возьмешь, этот фортель, если голова гудит от бессонницы. Стал думать. В голову лезла всякая умилительная, к делу не относящаяся дребедень: у дочки Илонки разродились утром в аквариуме живородящие гуппи; мельтешили в глазах Быкова темные точки-мальки в зеленой аквариумной воде, всплывала восторженная курносая мордашка дочери. Крякнул Быков сокрушенно...

Было нестерпимо жарко. Быков взял со стола графин, перевесился через подоконник, вылил полграфина на голову. Растер шею, лицо до красноты. Полегчало.

Вспомнил: третьи сутки сидит в камере один из налетчиков — время для допроса никак не мог выкроить. Припомнил рассказ помначхоза из Веденской крепости Латыпова: налетчику седалище продырявили. Что ж, надо с этого, в седалище оскорбленного, и начинать, а там, если повезет и прыть появится, глядишь — и вынесет к этому самому фортелю. Крикнул караульного — велел привести налетчика.

...Султана вели по длинному, темному коридору.

Худо было Султану. Ни разу в жизни еще не было ему так плохо. Свербили тупой ноющей болью раны, присохшие под бинтами. Но боль была бы терпимой — если б это была одна телесная боль... Сидеть в камере он не мог, поэтому подолгу лежал на животе, уложив подбородок на нары. Давила на затылок каменная коробка, потолок давил. Как только он прикрывал глаза — стены камеры начинали сужаться, опускался потолок. Султан вскакивал, затравленно озирался. Сердце трепыхалось, по-сумасшедшему колотилось в ребра. Мучили тягучая тишина и неизвестность.

Тишину изредка нарушал лязг железа. Где-то в коридоре открывались с визгом, гулко хлопали двери — кого-то уводили на допрос. А про Султана забыли...

Становилось совсем невмоготу. Однажды он не выдержал — подбежал к двери, стал колотить в нее ногами, дико подвывая.

В двери возникла круглая дыра, и в нее заглянул чужой глаз. Он колыхался и жил в дыре сам по себе — пронзительный, всевидящий, — и крик застрял у Султана в глотке. После этого на него надели наручники.

Теперь вели на допрос, так и не сняв эти железки. Шли долго по нескончаемой кишке коридора, поворачивали и снова шли.

«Бить будут, — сжималось в тоске тело Султана, — бить и спрашивать, кто был с ним в налете. Не скажу, на куски станут резать — не скажу».

«Если на куски — скажешь», — ехидно возразил некто голенький, липкий, сидящий внутри.

«Не скажу!» — ярился в тоскливом страхе Султан.

Коридор уперся в тяжелую, глухую дверь, обитую дерматином. Караульный дернул ее за ручку, распахнул и выпятил подбородок:

— Вперед!

Султан шагнул через порог. Караульный вышел и притворил дверь. В огромном кабинете за большим столом сидел маленький седой человек и писал. Султан присмотрелся и удивился: «Какой недоносок. Меньше меня. Совсем пацан. Если будет бить, валла-билла, справлюсь. Дам по башке этой железкой, что на руках, с него хватит».

Немного успокоился, стал рассматривать кабинет. Маленький человек отложил ручку. Взгляд его уперся в лицо Султана, и у того стали слезиться глаза от нестерпимой плотности этого взгляда. Султан оторопел, согнулся, поморгал — в глазах щипало, как от лука, неожиданно для себя закричал:

— Не знай... ничто не знай! Сапсем дырявый башка, фамили не знай, как звать — тоже не сказал, гаварил: айда на поезд налетать будим, стирлять ми будим, ты лошатка караулить будишь!

вернуться

3

Гаски — презрительно — русские (чеч.).