Янтарная комната (сборник) - Дружинин Владимир Николаевич. Страница 10
Зенитки неистовствовали. Фашист еще кружился в воздухе, и, пока я ждал «виллиса», зенитки возобновляли свою музыку несколько раз. Начало смеркаться. Вдруг в окно с силой плеснуло режущим желтым светом. Он тотчас погас, его словно задуло грохочущей воздушной волной. А потом снова возникла за окном колеблющаяся желтизна, залила крыши, снег.
Коля Охапкин в эту минуту приколачивал над койкой майора гвоздь.
— Машина горит! — заорал он, уронил молоток и бросился на улицу.
В сотне метров от дома, на пустыре, стоял дощатый сарайчик. Коля с немалым трудом завел туда звуковку, предварительно раздвинув в стороны немецкие канистры из-под бензина, — там помещался склад горючего. Из нашего окна сарай не был виден.
— Почудилось ему, — сказал я Михальской, но выбежал следом.
Сарай горел. Можно было только подивиться чутью Кольки: маленькая бомба с «мессершмитта» подожгла постройку, яркое пламя охватило стену и крышу. Коля исчез в клубах дыма, и я услышал, как он нетерпеливо нажимает стартер. Звуковка трогалась с места, порывалась выйти из пылающего сарая, но что-то мешало ей.
Я подбежал. У входа в сарай желваками нарос лед. В него-то и упирались передние колеса звуковки, накатывались, долбили… Что я мог сделать? Звуковка едва различима в дыму, оттуда пышет жаром. Задохнется Колька… Надо немедленно помочь, но как? Лопату! Да, лопату, чтобы разбить лед. Я повернулся и увидел Михальскую. Она была в одной гимнастерке, бледная. Ветер откидывал со лба ее волосы.
Я что-то сказал ей. Мы кинулись к дому. Где лопата? Помнится, она попадалась мне на глаза, когда мы прибирались.
Коля все еще нажимает стартер. Или это только кажется мне? Я шарю в передней, в коридоре, опрокидываю какие-то ящики. Фу, дьявол побери, лопаты нет! Задохнется Колька… Я отчетливо представлял его себе: вцепился в баранку намертво, а дым душит его.
В темноте за дверью натыкаюсь на гладкую, чуть изогнутую рукоятку. Топор! Держись, Коля! Сейчас! Потерпи еще немного, еще чуть-чуть! На пустыре все неистовей пляшут отсветы пожара, их ощущаешь почти физически. Мотор звуковки работает, фары ее зажжены, они режут дым, как два клинка… Значит, Колька еще дышит там. Но чем он дышит? Как можно дышать там, в костре?
Кольке упрям. Я знаю, он не выпустит баранку. Задохнется, но не выпустит.
Меня нагоняет Рыжов. У него лопата. Сейчас мы живо взломаем лед. Еще минута… Нет, меньше — полминуты…
Только один раз ударил я, давясь от дыма, по ненавистному панцирю льда. Клаксон звуковки взревел, и мы отпрянули. Разбежавшись, насколько позволяло тесное пространство, машина одолела порог, свет фар стал ярче, еще ярче и, наконец, ослепил нас, глянул нам прямо в лицо, в упор.
Вероятно, от жары лед обтаял и выпустил звуковку из плена. Но это мы сообразили после. Лишь одна мысль жила во мне, когда звуковка вышла из огня: Колька выдержал. И машина спасена.
Коля вылез, хотел что-то сказать, но закашлялся и припал к радиатору.
Он кашлял долго, очень долго, и мы ждали. На пожар сбежались еще люди, и все смотрели на Колю и ждали. Наконец он выпрямился.
— Порядок, — сказал он тихо, обошел машину кругом и сел на ступеньку.
У сарая хлопотали солдаты. Но они сбежались слишком поздно, чтобы отстоять хлипкое, на время сколоченное сооружение. Крыша уже обвалилась, стену проело огнем насквозь.
Мы отвели Колю в дом.
— Лежи, — сказал я.
— А кто же вас в Славянку повезет? — Он порывался встать и надсадно кашлял. — Нельзя лежать. Вам же ехать, товарищ лейтенант.
— Есть «виллис», — сказал я.
— Плохо, — сетовал Коля. — Нет, я встану.
Гонять звуковку так далеко все равно не имело смысла, но Коля не хотел этого понять, ему было обидно, что я поеду в другой машине, в «чужой».
Зенитки будто взбесились. Под их неистовый перестук, невольно пригибаясь, я побежал к «виллису».
Часа три спустя я слез у ворот лагеря.
Обер-лейтенант Эрвин Фюрст внешне не изменился, он производил все то же впечатление: манекен в форме. Ворот кителя туго стягивал плотную шею.
Листая письма, он тяжело дышал.
— Да, Ламберт, — сказал он сипло. — Солдат Клаус Ламберт из Страсбурга.
— Вы знали убитого?
— О да, знал. Странно, почему вы, советский офицер, интересуетесь судьбой немца…
Я ответил:
— Не все немцы — наши враги.
За перегородкой, как и в тот раз, играли в карты. «Ваш ход, господин полковник!» — донеслось оттуда. «Все то же», — подумал я.
Время неодинаково для всех. Есть время победителей, стремительное, как танковый удар, и время побежденных. Мы много испытали, мы знаем, как тяжело время в отступлении, как томит время в окопах и блиндажах обороны, но не нам досталось время побежденных, эта пытка временем.
Невольно я сказал это вслух. Понял ли меня Фюрст? Его пальцы поднялись к шее, расстегнули ворот.
— Русские — удивительная нация, — с трудом произнес он и умолк, словно прислушиваясь. Мне показалось, он боится привлечь внимание своих товарищей, глушащих там, за перегородкой, лагерную тоску картами.
— Вам дьявольски везет, господин дивизионный пастор, — послышался оттуда густой покровительственный бас.
— Пастор! — бросил мне Фюрст. — У вас нет пасторов в армии, верно? Какой же бог у вас? Какой бог вам помогает, хотел бы я понять!
Он сжал большими руками виски, перевел дух, заговорил спокойнее.
— Слушайте… В декабре на передовую возле Колпина, — он, как и все немцы, сказал «Кольпино», — ваши выслали самолет. Маленький, легкий самолет, его можно сбить одним осколком. Бог мой как солдаты были потрясены! Оттуда говорила женщина… Она кричала нам, чтобы мы сдавались в плен. Ну, у нас не было охоты сдаваться, мы еще спали в тепле, и дела у нас шли еще не так плохо. Но женщина… Из осажденного Ленинграда…
Ого, и он запомнил «небесную фрау»! Нашу Юлию Павловну!
— Из осажденного Ленинграда, — повторил Фюрст. — Вот что удивительно! Фюрер говорил: Ленинград упадет нам в руки, как спелый плод. Голодный город, измученный, и вдруг женский голос оттуда призывает сдаваться в плен. После этого я среди солдат слышал такие речи: «Э, господин обер-лейтенант, Ленинград нелегко будет взять! Они там и не думают поднимать руки». И я спрашивал себя: откуда у русских столько уверенности? Если бы мы были в таком положении, в блокаде, нашлась бы у нас такая… «небесная фрау»? Но дело не в ней. Там у нас есть отчаянные. Не в том дело… Моральная сила сопротивления, понимаете…
— Понимаю, — сказал я.
А Михальская и не предполагала, что ее полеты вызовут сенсацию, Возвращалась она тогда расстроенная: то зенитки помешали, то аппаратура закапризничала.
Как же говорить с Фюрстом дальше?. У меня не было определенного плана.
— Ваша семья, если не ошибаюсь, в Дрездене? — спросил я.
— Да.
— На Дрезден были налеты, — сказал я. — Ваших родных ободрила бы весть от вас. Живая весть… По радио…
Фюрст помрачнел и опустил голову. Я почувствовал, что он отдаляется от меня.
— Видите, — продолжал я, — мы разбросали листовки с вашим портретом, но нам не поверили. Я беседовал с одним пленным. Говорят: пропаганда. Твердят нам: Фюрст покончил с собой. Некоторые будто бы своими глазами видели.
Может быть, и не следовало сообщать ему об этом. Я упрекал; себя в излишней откровенности, когда Фюрст вдруг поднял голову и я уловил на его лице выражение любопытства и удивления. Впоследствии я понял: доверие завоевывается только доверием.
Он вдруг откинулся на стуле и отрывисто заговорил.
— Да, да, господин лейтенант. Я знаю, чего вы хотите, чтобы я, как Вирт… Моя семья! — он сплел крепкие пальцы. — Семье будет хуже, если я воскресну, вы понимаете? Но дело не в этом. Вы сказали, что у побежденных и у победителей даже время разное. Да, да, боже мой, как это верно! — Он подался ко мне. — У нас все разное, все! У нас не может быть общего языка.
— Почему? — спросил я.
— Нет! Не было такого примера в истории… Вы оказались сильнее и растопчете нас. Это же ясно! Что же вы предлагаете мне? Идти вместе с вами?…