Слепой секундант - Плещеева Дарья. Страница 2
— Отчего ж с июля держали в осаде?
— Оттого, что перебежчики донесли — вокруг крепости минные галереи, и когда мы пойдем на приступ — тут эти мины и рванут. Светлейший писал нашему послу в Париже, чтобы добыли планы Очакова со всеми галереями. И всем говорил, что сумеет принудить турок к капитуляции без всякого приступа… Да ладно, не будем об этом. Очакова, считай, более нет на свете. Светлейший велел срыть город и крепость до основания, только замок Гасан-паши зачем-то распорядился пощадить. Там-то, в замке, когда наш полк взял его приступом… Да будет об этом… Я чай, вы тут, в столице, едва ли не лучше нас знаете, кто какую колонну на штурм вел да как пушки через лиман по льду тащили…
— А ведь в прошлую турецкую войну и измайловцы под Очаковом бывали, — заметил Гриша. — Бог весть в котором году, знаю только, что их на приступ сам Миних водил.
— Миних — это при царице Анне Иоанновне. Да ты мне лучше столичные новости объяви.
Гриша стал перечислять знакомцев и события. Андрей молчал и кивал, тихо радуясь, что нашел, чем занять друга.
Потом, когда Андрея отвели в угловую комнату и уложили, Гриша исхитрился вызвать дядю Еремея и отвел его в свою спальню.
— Что стряслось? — спросил он.
— А то не видите, сударь, — хмуро отвечал старый дядька. — Ранен мой голубчик в голову, да рана — пустяк, уж зажила почти. Но то ли от нее, то ли оттого, что в замке со стены свалился и затылком о каменюку треснулся, — глаза служить не хотят, доктор-немец приказал повязку носить.
— Лучших врачей найдем! — пылко пообещал Гриша. — Не может быть, чтобы не вылечили! Глаза-то сами целы?
— Целы. Только глядеть не хотят.
— Заставим!
— Для того и велел себя в столицу везти. Только ни с кем не хочет про это говорить, так что вы уж, сударик мой, его не допекайте.
— Вот что, дядя Еремей. Сейчас я вряд ли что сделаю — у нас дома свадьба. Машу выдаем. Помнишь Машу?
— Как не помнить. Так ведь дитя еще?
— У нас и пятнадцати лет просватывают, а ей уж восемнадцать. Вот свадьбу отгуляем — я тут же за дело и возьмусь.
— Восемнадцать… — ошарашенно повторил Еремей. — А мне-то сколько тогда?.. — и принялся считать, бормоча и загибая пальцы.
— Тебе, я полагаю, полвека давно уж стукнуло, — весело сообщил Гриша. — Коли ты соломинский дядька — то тебе его, поди, шестилетним отдали? И тебе вряд ли было менее сорока… Погоди… сколько же Соломину?!
Еремей отвлекся от вычислений и замер, приоткрыв рот.
— Двадцать семь? — неуверенно спросил Гриша. — Он всегда был старее меня на пять лет… Или на шесть? — эта арифметика оказалась чересчур сложна и для гвардейца, и для дядьки. — Так вот, дядя Еремей, к Маше отменный жених посватался, — махнув рукой на цифры, продолжал Гриша. — И он ей не противен. Славная парочка! Сам знаешь, большого приданого за Машей нет. Батюшка, чтоб ему…
— Да уж, — согласился Еремей и, не желая заставлять хозяина рассказывать об отцовских непотребствах, сказал: — Красавица, поди, выросла?
— А сам увидишь! Она тебя вспомнит… Что это — Андрей тебя зовет?
— Ох, бегу, бегу… Он, голубчик мой, бессонницей мается, пока не заснет — то одно ему, то другое…
Гриша кликнул своего денщика Ивашку, дал поручения на утро и, выпив еще с полстакана вина, лег спать.
Андрею было не по себе. Он надеялся, что дорожная усталость быстро нагонит спасительный сон — спокойный и мирный, а не тягостную дрему, прерываемую резкими колыханиями возка. Однако сон все не шел.
— Выведи-ка меня на крылечко постоять, — попросил Андрей сонного Еремея.
— И то — свежим ветерком обдует, полегчает, — согласился старый дядька. — На морозце-то сейчас хорошо… а с морозца потянет в дрему… — он накинул Андрею на плечи шубу, сам поднял с пола тулуп, которым укрывался.
Оба вышли на крыльцо. Следом за ними побрел, едва ль не с закрытыми глазами, до ветру Тимошка.
— Можно посидеть на лавочке, — предложил Еремей. — Вон она, у калитки. Свести со ступенек?
— Сведи.
Мир Андрея теперь состоял из звуков и запахов. Он уже стал привыкать к этому…
До Санкт-Петербурга по зимнику им удалось добраться очень скоро. Теперь следовало поскорее отыскать доктора Граве — как объяснил Андрею герр Баллод, молодого, но очень честолюбивого и толкового немца. Этот Граве приехал в российскую столицу за деньгами и славой и потому брался за трудных больных, чье излечение дало бы ему известность и богатых пациентов. В родном Кенигсберге он несколько раз удачно оперировал людей с поврежденным зрением.
До встречи с Граве Андрей не желал видеть никого из родни и старых товарищей. Тому были две причины: первая — слепота, а вторая — Андрей вышел из гвардии в армейский полк, потому что гвардейская роскошь была не по карману, и теперь не хотел являться перед молодыми щеголями-измайловцами нищим инвалидом. Гриша — дело особое. Гриша привязался к нему, как к старшему брату, да и был примерно в том же положении — небогат. Но Андрей рано осиротел и рос у двух полоумных теток, которые с младенчества определили его в гвардейский Измайловский полк, чтобы было чем похваляться в свете. А Гриша имел батюшку — мота и картежника. Приданое сестры Маши ему удалось сохранить чудом — умные люди помогли купить на выделенные матерью деньги ценные вещицы и спрятать их у надежного человека. Об этом приданом ходили всякие слухи, но все сходились на том, что такую красавицу можно взять и в одной застиранной рубахе.
— Стой тут, Дуняшка, — услышал Андрей девичий голосок. — Жди…
Калитка скрипнула, зашуршали юбки, пронеслись по двору быстрые ножки, гостья стала стучать в Гришино окошко, перстеньком о ставень. Андрея и стоящего рядом Еремея она впопыхах не заметила.
— Что еще такое? — громко спросил разбуженный Гриша. — Ивашка!..
— Молчи, Христа ради! — взмолился звонкий голосок. — Братец, батюшка, выручай!
— Маша… — прошептал Андрей.
Он помнил девушку еще десятилетней; бывая у Беклешовых, замечал, как та растет и меняется. Гриша все подшучивал, что растит другу жену…
— Что за диво? — Гриша в одной рубахе подошел к окну, выглянул в щель. — Сестрица? Точно! — он зажег свечу и, кутаясь в шубу, выбежал на крыльцо. — Что стряслось, Маша? Отчего ты здесь?
— Батюшка-братец! — пылко заговорила Маша. — Христа ради, помоги! Мне деньги нужны! Я знаю, тетенька тебе табакерку золотую подарила! Отдай мне, ради Бога, я тебе другую потом куплю!
— Да что стряслось? — спросил Гриша.
— Ой, Гришенька… Деньги нужны! И перстенек с рубином дай… И тот, что с алмазиками… Все, что можешь…
— Ты растолкуй! — перебил сестру Гриша. — Прибегаешь среди ночи, а коли тебя кто заметит, как ты в полку бегаешь? Днем приехать не могла или за мной послать?
— Братец, батюшка, не могла!
— Жениху донесут, как ты по ночам носишься.
— Христа ради, дай мне табакерку с перстеньками! И денег — сколько можешь… ну хоть пятьсот рублей!..
— Маша, ты вздор несешь. На что тебе такие деньги? Разве на подвенечный наряд недостало?
— Братец Христом Богом!.. Все верну!.. Не то беда случится!.. Только батюшке не сказывай!
Плачущий девичий голос был невыносим для мужского слуха, солидарность с единственной сестрой перед отцовским самодурством да и просто привязанность к Маше подсказали ответ:
— Погоди, сейчас вынесу. Прими свечу.
— Гришенька, голубчик мой, век за тебя буду Бога молить!
— Ага… — донеслось из глубины дома. — Ты сперва тот грех замоли, что из книжек моих странички для папильоток дергала!
— Дура была, Гришенька, мне же и десяти еще не было!..
— Держи. Я все в платок увязал…
Андрей слушал пылкую Машину речь и немного насмешливую — Гришину. Сбивчивые и спутанные благодарности вызвали у него улыбку — Маше, как он знал, было восемнадцать, и хрустальный голосок как раз соответствовал этим годам, звенел в ушах колокольчиком, невзирая ни на что — мелодичным.
Маша убежала. Тимошка даже подошел к забору — поглядеть ей вслед, до того ему любопытно стало.