Зеленая книга леса - Семаго Леонид Леонидович. Страница 17
Уже запоют поодаль самцы других пар, а она все не в силах стряхнуть с себя дневное оцепенение. Когда же «забулькает» ее собственный, мгновенно преображается птица, широко распахнув темные глаза. Легко взлетает вверх и начинает охоту. Яйца так и остаются ничем не прикрытые, иногда даже под проливным дождем. Они быстро остывают, но жизнь в них не угасает.
Днем самка по своей воле ни за что не оставляет яйца ни на минуту, хотя место выбирает такое, которое больше никому не приглянется даже для отдыха. Некому и нечего тут искать, сюда не сворачивают с охотничьих троп ни лиса, ни куница, не заглядывает ястреб. Тут живет козодой. Лежит, как дремлет, сливаясь с окружающим фоном, птица-невидимка. До узеньких щелочек прищурены глаза, но видит она все и всех вокруг, не поворачивая головы, потому что разрез больших глаз чуть загибается к затылку, и общее поле их зрения равно тремстам шестидесяти градусам. Полный круговой обзор при полной неподвижности.
Когда зарядит на много часов обложной грибной дождь или налетит грозовой ливень, намокает перо самки, и снова она неотличима от мокрой и потемневшей лесной подстилки. А если бы оставалась сухой, отряхивалась от капель, то стала бы заметна уже издали. Летом в сосновом бору все сохнет быстро. Белый мох через два-три часа после дождя начинает опять хрустеть под ногами, и перья птицы и хвоинки вокруг нее принимают прежний цвет.
За день до появления первого птенца на свет из-под наседки слышится слабенькое, но отчетливое попискивание. Пробивая изнутри скорлупу яйца, птенец словно предупреждает мать о скором своем рождении. Через сутки то же самое повторяет второй. Эта разница в одни сутки нормальна для козодоев, потому что самка, положив первое яйцо, сразу начинает его насиживать.
Птенцу достается примерно треть работы по освобождению из тесной скорлупы, остальную выполняет мать. То ли что-то изменяется в попискивании еще не родившегося существа, то ли самка ощущает его первое движение, но только она, вдруг привстав на коротеньких ножках, начинает странно топтаться на месте, слегка переваливаясь с боку на бок, поворачиваясь, как флюгер, то в одну, то в другую сторону, заглядывает под себя, трогает клювом яйцо и снова топчется. Это топтание немного похоже на движения наседки, когда она поплотнее укладывается на яйца.
Если это происходит днем, птица словно забывает о необходимой маскировке. Лишь появление возможного врага заставляет ее замереть на несколько секунд. Она явно взволнована и, несмотря на яркое освещение, то и дело словно в удивлении широко раскрывает темные глаза, а потом, спохватившись, прищуривает снова.
Внезапно перо на ее груди раздвигается, и, высовываясь из него, вверх тянется мокрая головка птенца на тоненькой шейке. Этот первый контакт птенца и матери, похожий на мгновенный птичий поцелуй, определяет всю будущую жизнь малыша вплоть до самостоятельного полета и первой охоты: он, проголодавшись, тянется за порцией корма к коротенькому клюву взрослой птицы. После этого «поцелуя» птенец быстренько прячется под перо, а мать, приняв изначальное, как четверть часа назад, положение головой к солнцу, замирает, прищурив глаза. Под ней обсыхающий птенец, две половинки скорлупы и второе яйцо.
Становится понятным странное топтание: птица собственной тяжестью разминала яйцо, надколотое птенцом изнутри. Казалось бы, что у козодоя — ночной птицы все важные события в жизни должны совершаться ночью, а выходит, что появиться на свет он может и в полночь, и в полдень.
Утром следующего дня пустые скорлупки лежат рядом с наседкой, а птенец и второе яйцо — под ней. В полдень, ровно через двадцать четыре часа, повторяется то же топтание, и появляется младший. Однако если под скорлупой второго яйца нет жизни, самка отказывается от него, даже не дожидаясь темноты. Вспугнутая внезапно, она быстренько возвращается к первому, опускается рядом с ним и, чуть слышно поворковав, зовет его к себе. Малыш довольно проворно забирается под перо, а яйцо остается лежать рядом как посторонний предмет, как сухая сосновая шишка. Все, срок прошел! Программа по насиживанию закончилась, и птица перестала быть наседкой, став отныне кормилицей. Вечером она отводит птенца, сколько тот сможет проковылять, от яйца, которое, может быть, днем станет находкой вездесущих соек.
Двух-трехдневные козодои чем-то напоминают четвероногих животных: ковыляя по земле, они опираются на крылья, как летучие мыши. И движения этих бесперых крылышек очередные: левым — правым, левым — правым, а не сразу обоими вместе, как в полете. В этом возрасте птенец уже настойчиво карабкается через лежащую на его пути толстую ветку и одолевает препятствие без помощи матери, которая только зовет его за собой тихим воркованием.
Пух на птенцах такой густой и пестрый, что не понять сразу, где чья голова; глаза прикрыты, коротенькие клювики еле видны. Вырастая, козодой остается таким же короткоклювым, как родился: ростом с кукушку, а клюв, как у ласточки. Но рог огромен. Не рот, а пасть до ушей. И, когда самка, пугая врага, распахивает ее да еще шипит при этом, оторопь берет от неожиданности. И не каждый хищник решится напасть на мирную и безобидную птицу.
Птенцы остаются на месте две-три ночи, реже — дольше. Потом их куда-то уводит мать, и до первого полета они каждый день проводят на новом месте. Оставаясь одни, пуховички то и дело негромко, сипловато попискивают, как звуковые маячки в непроглядной лесной темени. Слышно их шагов за двадцать. Родители, у которых слух тоньше нашего, слышат птенцов еще дальше. Потом голос малышей меняется, и на пятые сутки они то вместе, то по очереди уже не пищат, а тихонько верещат, как озябшие сверчки.
Что еще сказать о козодое? Месту верен. Оно должно быть там, где кустов поменьше, чтобы и самому все вокруг видеть и птенцов не потерять. Летом козодой — лесная птица, а осенью держится ближе к городу, и тогда не над просеками, а над улицами скользит вечерами его острокрылый силуэт. Усаживаясь на дуги уличных светильников, он высматривает в хороводе ночных бабочек добычу на выбор и, вспорхнув на миг, ловит ее без промаха.
юньские ночи после солнцеворота и коротки, и тихи. Молчат в реке лягушки, молчат кузнечики, не поют соловьи, и только какой-то неудачник свистит и щелкает на опушке. Потом на своей любимой сосне немного поурчит козодой. А когда совсем потемнеет небосвод, в это переливчатое урчание как-то незаметно вплетается негромкий свист. Сипловатый, просящий, ритмично повторяющийся, он раздается одновременно с разных сторон небольшой полянки. И только через час-полтора один за другим смолкают невидимые попрошайки. Поднявшаяся над лесом луна заливает половину полянки таким ярким светом, что видны самые тонкие травинки, и тускловато мерцает на них вечерняя роса. Тихие шорохи, шелест, потрескивание и попискивание не нарушают ночного покоя, наоборот, придают ему какую-то определенность.
Внезапно сияющий диск ночного светила на миг закрывается широким совиным крылом, и следом слышится тревожный вскрик соловья. Значит, одним соловьенком стало меньше в соловьином выводке. Еще не смолк голос обездоленного певца, как в темных кронах сосен, окружающих полянку, в прежнем ритме опять начинается тот же свист: свистят проголодавшиеся совята.
Весь длинный день они терпеливо сидели молча, и первая порция только усилила их аппетит. Каждый уже может летать, но еще ни один не освоил приемов совиной охоты, никого всерьез ловить не пытался. Рассевшись по деревьям вдоль опушки, совята чуть ли не хором просят и просят есть. С рассветом охота прекращается, но совята свистят до восхода и лишь при солнце понимают, что время уже не совиное. Смолкают, но спать, однако, не собираются, а приводят в порядок пушистые перышки, разглядывают дневных соседей: с ними у совят отношения мирные, да и те не переносят на малышей ненависть к взрослым совам. Потом каждый выбирает на дереве местечко потенистее и блаженно прикрывает ярко-желтые глаза.