Если парни всего мира... - Реми Жак. Страница 20

— Куда ты идешь?

— Пойду предупрежу их.

— Что ты собираешься им сказать?

— Скажу, чем они больны.

— Ты же ничего не знаешь.

— Чего ты боишься? Я тоже слушал радио и понял, что доктор молчал недаром. Они имеют право знать столько же, сколько и мы.

Капитан стучит кулаком по столу.

— Нет у них никаких прав, я здесь хозяин.

Ему показалось, что Олаф покачнулся, ухватился за шкаф, чтобы не упасть. Ларсен сразу смягчает тон:

— А для чего им это нужно?

— Они будут оберегаться, если еще не поздно.

— Как они могут оберегаться, подумай сам? Если для них можно что-то сделать — мы сделаем.

— Ну, тогда они хоть приготовятся к смерти, выскажут свои последние желания, помолятся. Каждый поступит по-своему. Но по крайней мере их не оставят подыхать как собак, не сказав даже, от чего они подыхают.

— Если сыворотка отправлена вовремя, они будут спасены и не узнают даже, какой опасности подвергались.

— А если они хотят о ней знать? Если я скажу им об этом, я, понимаешь?

Капитан заслоняет собой дверь:

— Не смей выходить! Я запрещаю!

Олаф смотрит на него, кровь бросается ему в лицо.

— Может, ты и подохнуть мне запретишь? У меня чума, холера или желтая лихорадка, черт его знает. Что мне до твоего запрета или разрешения? Я все равно конченный человек. Мне уж не вернуться в порт, не свидеться с Кристиной, и о ребенке я никогда не узнаю, а ты думаешь, что я буду считаться сейчас с дисциплиной и всеми выдумками, которыми ты пичкал меня столько лет подряд!

Он делает шаг вперед, но Ларсен преграждает ему дорогу:

— Пока я здесь, ты будешь подчиняться мне.

— Это мы еще посмотрим.

Олаф старается оттащить отца от двери. Ларсен отталкивает его и первый наносит удар. Тогда Олаф бьет Ларсена кулаком прямо в лицо. Капитан нагибает голову, пытается обхватить противника за пояс. Олаф увертывается и снова наносит удары. Ларсен бросается на него головой вперед. Олаф теряет равновесие, оба падают. Долгое время борются, как два диких зверя, цепляясь за мебель, опрокидывая стулья. Наконец молодой берет верх. Олаф ударяет отца головой об пол до тех пор, пока тот не перестает двигаться. Потом поднимается, пошатываясь идет к двери. Прежде чем выйти, берет из ящика бутылку с ромом, зубами вытаскивает пробку и жадно, захлебываясь, пьет.

3 часа (по Гринвичу) в Брауншвейге и в Берлине

— Соединяю, — сообщает гнусавый голос телефониста междугородной.

Прижав плечом к уху телефонную трубку, Холлендорф в ожидании ответа раскладывает марки «по росту». У него набралась полная серия. Любопытная штука — эти разноцветные картинки. Большинство людей не видит их. Торопливо наклеивают их на конверты, как делал и сам Холлендорф до войны. Даже не замечают, что перед ними пейзажи, копии известных картин, портреты великих людей. Им и без того есть на что посмотреть. Они выходят из дома, идут по улице, отправляются в театр, в горы, ездят в поездах и машинах. Длинной чередой проходят мимо них картины жизни — бесплатное, нескончаемое кино; у них нет ни времени, ни даже желания приглядываться к мелочам. Но человек, которого болезнь лишила свободы, обреченный на постоянное прозябание в своей комнате, замурованный в четырех стенах, должен удовлетворить свою потребность видеть, разглядывая самые незначительные вещи. Ничто из окружающего не ускользает от его внимания. С тех пор как он болен, Холлендорф изучил до малейших подробностей окружающие его предметы, их форму, цвет. Ему знаком язык вещей; он так же привязан к неодушевленному миру, как и к тем немногим людям, которые еще навещают его. До войны Холлендорф был инженером, руководил заводом. Теперь он — ткач. Этим ремеслом он занимался в ранней молодости и любит его, потому что оно спасло Холлендорфа от нищеты. Днем он работает один в своей комнате, заполненной пеньковыми нитями, которые мало-помалу превращаются в ткань; он разговаривает с ними, как будто они могут слышать его.

Наконец в трубке раздается голос. Слышно раздраженное ворчание, свидетельствующее о том, как недоволен Вилли Грюндель тем, что его подняли с постели: сопящий, огромный, с голой шеей, в пижаме, распахнутой на волосатой груди, Вилли Грюндель орет:

— Вы что, спятили? Воображаете, что я встану и побегу в Темпельхоф в такое время? — Вилли поворачивается и смотрит на циферблат будильника со светящимися цифрами. От резкого движения зеленое пуховое одеяло соскальзывает на пол. Герта стонет во сне, грузно переваливается на другой бок. Объяснения Холлендорфа никак не успокаивают гнева Вилли:

— На то есть власти. При чем тут частные лица? Обратитесь в полицию!

Герта проснулась. Она кроткая, невозмутимая женщина. Спокойно оглядывает комнату. Протесты мужа вызывают у Герты улыбку: его возмущение забавляет ее. Она нежно гладит его руку, но унять расходившегося Вилли не так-то легко.

— Если у меня есть любительский радиопередатчик, это еще не значит, что меня можно беспокоить в любое время. Когда я не на приеме, я имею право отдохнуть. Я работаю днем, а ночью сплю.

Он вешает трубку, не дав Холлендорфу привести другие доводы. Подбирая упавшее одеяло, брюзжит:

— Надо было бы запретить телефонистам вызывать частные квартиры в такое время.

Герта смеется. У нее светлые волосы, белое тело, лицо доброе, круглое и такое пухлое, что ямочки на щеках и маленькие, заплывшие жиром глазки на нем почти затерялись.

— Тебе все смешно, — продолжает ворчать Вилли, но уже более миролюбиво.

Герта молчит. Затих и Грюндель. Но вот он чувствует под одеялом настойчивое прикосновение полной ноги; некоторое время Вилли делает вид, что ничего не замечает, но в конце концов ему приходится уступить. При первом движении, которое он делает, чтобы придвинуться к Герте, она прижимается к нему всем своим пухлым телом. Вилли обнимает ее. У Герты мягкая, немного дряблая грудь с маленькими розовыми сосками.

3 часа 20 минут (по Гринвичу) в Титюи

Лаланду удалось, наконец, починить приемник. Пока он работает, остальные смотрят на него молча, не решаясь больше вмешиваться. При первых потрескиваниях у всех вырывается вздох облегчения.

Связь с Италией восстановлена. Полицейский техник, начинавший уже терять надежду отыскать их, передает добрую весть в Париж. Связь с кораблем установить труднее. «Мария Соренсен» не отвечает. В чем дело? Изменились атмосферные условия? Быть может, с антенной их будет лучше слышно? — размышляет Лаланд. Дорзит поднимается. Он понял, что надо делать. Этьен идет за ним.

— Можно попросить ваших боев помочь нам?

— Разумеется.

Но плантатор никогда не может долго сохранять спокойствие, особенно во время работы. С веранды Лаланд слышит, как он бушует, ругается, обрушивается на негров. Лаланд пожимает плечами. Дорзит уж не так ему антипатичен после того, как они сцепились в открытую. Теперь он перенес всю свою ненависть на Ван Рильста, который, развалившись в кресле, бессмысленно уставился на него. Инженер чувствует себя лучше, температура снизилась. Собственно говоря, не понятно почему, если вспомнить, как неосторожен он был сегодня ночью: вставал с постели, выходил на улицу. Возможно, кризис миновал или это результат нервного напряжения. Хочется пить. Но Лаланд не решается отойти от приемника; по очереди переходит с передачи на прием, боится пропустить вызов.

По мере того как силы возвращаются, он все больше увлекается своим делом. Не каждому доводится спасать людей, находящихся в море, за тысячи километров, давая им возможность получить медицинскую консультацию у врача в Париже. Лаланд завел себе этот приемник в Африке только потому, что всегда чувствовал склонность к приключениям бойскаутов. Он надеялся найти в Конго деятельную, даже шумную жизнь, широкий деловой размах; думал вернуться оттуда, накопив опыт и побольше денег. Вместо этого его немедленно засосала захолустная чиновничья рутина. Лаланд барахтался, запутавшись в повседневных трудностях. Вопросы, которые ему приходилось решать, мог бы решить обыкновенный счетовод. Впрочем, быть может, он и сам виноват. Значит, ему не хватает размаха, если он мог позволить, чтобы его засосало это удручающее болото. Уже давно Лаланд понял, что он не выдающийся человек. Никогда еще он не признавался себе в этом так открыто. Но, рано или поздно, все равно должен был осознать это. Что должен делать человек в его возрасте, установивший, что ему не хватает размаха? Прежде всего никому не дать заметить этого. Замаскироваться. Многие не по заслугам занимают высокие посты. Он будет одним из многих. Но его преимущество перед другими в том, что он хорошо знает себя. Лаланд не понимает, почему это открытие, или, вернее, чистосердечное признание, ему так приятно — как будто освободился от тяжелого гнета. С мыслями о том, что он герой, неутомимый, непреклонный, покончено. Теперь речь идет только о том, чтобы заставить поверить в это других. Легче ли это? Кто знает? Лаланд чувствует в себе большую способность притворяться, но новое сомнение охватывает его: не начинает ли он обольщаться, переоценивая себя?