Приключения 1990 - Молчанов Андрей Алексеевич. Страница 8
Двери, скрипя створками, распахнулись. С передней и задней площадок одновременно и, я бы сказал, синхронно вышли два старикана. Оба с палочками. Один хромал на левую ногу, другой — на правую. Столь же синхронно они поковыляли в разные стороны. Я на секунду прямо-таки обалдел. Непонятное знамение...
Марина Осипова
Вскочила в вагон метро, и тут же кто-то довольно настойчиво потянул меня за рукав. Обернулась. Мой первый муж. Вот встреча... Честное слово, обрадовалась. Да и он тоже. Ну а почему бы и нет, действительно? Да, развелись, не сложилось, но не враги же и не чужие... А все-таки грустно. Говорили, улыбались, но как бы через прозрачную перегородку. Прошлое нас связывает, а настоящее разъединяет. У него семья, дочь. Странно, я ревную, идиотка... Две остановки, и вот он выходит, коснувшись моего локтя, теряется в толпе, а я все еще вижу перед собой его лицо, печально бодрящиеся в улыбке глаза... Увидимся ли вновь? Поезд уносится в черноту, в стекле вагона серые силовые кабели и отражения людей. Смутно как-то... Он любит меня. Я знаю — любит. Но это потеряно, конечно, это уже там — вдалеке пережитого. Возникает дурацкая мысль: что будет в душе одного из нас, когда он узнает о смерти другого? Какая дрянь лезет в голову! А все же? Нет, лучше об этом не думать. Забыть. Но не забудешь ведь. Человек жив прошлым своим. Спохватываюсь: не спросила, как его родители... И вспоминаю день нашего разрыва. Внешне прелестный денек. Солнышко. Гудят фонтаны. Мы идем по аллее посольства — оранжевый песочек, пальмы, кустарники в кровавых и сиреневых цветах, кактусы... Африка. Муж идет. Свекор. Свекровь. Противные слова, что-то в них огородно-неудобоваримое... Иду я. Муж здесь работает, а я и родители его здесь в гостях. Вчера прилетели.
— Марина, деточка, — говорит свекровь, — пойми меня как мать. Он, — это она про моего мужа, — не в силах так жить. Ты — там, он — здесь. Вам надо определиться. От этого зависит его карьера. А ты жена, и главное для тебя — интересы мужа, создание ему всех условий работы и быта, что составляет весь смысл нашей... женской судьбы, поверь! — Звучит с пафосом. Я ей не верю. — Твое актерство... — продолжает мама мужа горько и сладко одновременно, — да, сейчас ты где-то там снимаешься, возможен успех, да... Но это несерьезно, это жалко, в конце концов! Затем богемное окружение, разврат... — Ее полное, благонравное лицо под сенью панамы с декоративным цветком из блекло-голубой ленты идет брезгливыми складками. — Ужасно! Ты все же жена дипломата! — Последнее слово произносится с благоговением. Она тоже жена дипломата. Ныне пенсионера.
Пенсионер-свекор — благородная борода, пенсне, лакированные штиблеты с обрубленными носами — идет рядом, тяжко вздыхая.
— Это безответственно, Марина, — изрекает он, соглашаясь с супругой. Голос его солиден, цветист, в нем что-то определенно оперное. — Жить так... — Углы губ его опускаются, а плечи приподнимаются. — Потом в самом деле — эта шатия-братия, сплошное... мда.
Муж молчит. Он держит меня под руку. Он ведет себя дипломатично. Пальцы его напряжены... Он вмешается, когда нужен будет последний, добивающий меня удар. Я озлобляюсь. Но стараюсь говорить корректно.
— Актеры, — говорю я корректно, — маленькие, беззащитные, ранимые люди. Но это искренние люди, как правило.
— Это подонки, как правило, — говорит свекор жестко.
Говорить корректно я уже не в состоянии.
— Ваше определение более применимо к деятелям, вами, как правило, превозносимым, — говорю я.
Свекровь дергает головой, как испуганная лошадь.
— Прости, Мариночка, — шипит она с бархатным сарказмом, — но, к сожалению, твои родители не сумели внушить тебе ни такта, ни... правильного отношения к жизни.
— Не сумели. Зато ваши родители приложили все усилия, чтобы внушить вам, будто главное в женской судьбе — это карьера мужа, тряпки, машина... — Я перечисляю блага земные. — Большего, по-моему, вам внушать и не собирались.
— Я попрошу!.. — оглядываясь, нет ли поблизости свидетелей, говорит свекор. Пенсне его и борода прыгают от возмущения.
Свекровь, вдохновленная его единомыслием, закатывает глаза и изящным жестом прикладывает растопыренные, в кольцах, пальцы к сердцу. Актриса она никудышная, но муж мой, твердо и зло отстранив меня, спешит ей на помощь.
— Ты ничего не понимаешь, Марина, — произносит он с горечью. — И не хочешь понять!
Я вижу его озабоченное, расстроенное лицо, влажную сыпь пота на лбу; его глаза — в них холод и непонимание меня, понимание всех и непонимание меня; тогда я бросаюсь прочь и сознаю, уже убегая по аллее, что бежать некуда, и до того мгновения, когда сяду в самолет и вырвусь наконец из этой страны, где чужое все, даже самый близкий человек и тот чужой, до того мгновения еще придется вынести уговоры, упреки, десятки обид — своих и опять-таки чужих, придется бесконечно решать то, что, в общем, решено...
Последнее, что я помню из того дня, — пальма на газоне. Подстриженный газон и пальма, чей серый суставчатый ствол словно составлен из множества отполированных чашечек. Мне неудержимо хочется уткнуться в этот ствол лицом и заплакать. Но этого делать нельзя. И я этого не делаю. Я степенно направляюсь домой, отвечая на кивки каких-то незнакомых людей. Жалею я, что так все произошло? Сейчас, наверное, нет... Нет.
Владимир Крохин
В комедийное объединение дозваниваюсь, но режиссер отсутствует, и я говорю с его ассистентом. Только что, оказывается, завершены последние пробы. Мне называются фамилии актеров и актрис. Фамилия одной из актрис, Осипова, заставляет меня в правильности выбора режиссера усомниться. Очаровательная женщина, эмоции вызывает положительные, но как актриса заурядна, а в амплуа комедийного персонажа просто-таки неуместна. Но кто их там разберет с их кинематографическими воззрениями на действительность? И не все ли равно? Фильмишко так или иначе будет скверен и пошл — дешевый, развлекательный водевиль. Но это этап. Задел. Финансовый и в смысле имени. Связей, безусловно. Ну а дальше посмотрим. Надо — я чувствую! — надо серьезно писать, из меня может выйти поэт, и неплохой, но где взять время?! А так — все есть! И свой народ в приличных местах, и... А, что там говорить!
Кручу телефонный диск, пробиваясь сквозь непрерывное «занято» к своему приятелю Сержику Трюфину. Он редактор на радио.
— Сегодня вечером, старичок, — пыхтит Сержик, — твоя передачка будет в эфире. Как мои вирши?
Его вирши набраны, и я сообщаю, что его вирши набраны.
Мы страшно довольны друг другом.
Затем следуют визиты. В них принимают участие три автора и половина сотрудников редакции. Решаются сотни вопросов. Телефон бренчит не переставая. Головная боль, поначалу отступившая, возвращается, и я со страхом думаю, что вечером она доймет меня до воя звериного. Некоторое время я терплю и сильно страдаю, но когда эта беда осложняется еще и внезапной изжогой, иду в медпункт. Там мне оказывается неотложная помощь в виде таблетки пятерчатки для устранения мигрени и в виде сочувствий по поводу изжоги, ибо запас соды неделю как вышел.
Хватаясь за различные стационарные предметы, я приползаю в буфет, где не сходя с места выдуваю три бутылки лимонада. Становится еще хуже, поскольку общая мерзость моего состояния усугубляется от сладкого и холодного лимонада зубной болью. Болит дупло зуба, которое я собираюсь зашпаклевать едва ли не год.
Качаясь и лязгая, как лихорадочный, зубами, я возвращаюсь к себе, запираю дверь и, с надеждой ожидая благотворного действия пятерчатки, просматриваю корреспонденцию. Очень хочется спать. Нет, такой жизнью я себя быстро угроблю. И патрон мой мне об этом заметил правильно. Патрон, он же художественный руководитель моих литературных потуг, — крупный поэт, возраста среднего, но мудр, как старец: живет в лесу, бегает, невзирая на погоду, по тропинкам, за стол садится с рассветом и творит до обеда, после обеда читает, гуляет, решает издательские вопросы и интеллектуально совершенствуется. Стихи его, правда, год от года скучнее и серее, но, говорят, главное — здоровье. Нет, патрона я уважаю, это подвиг — жить так. Я и захочу, не сумею. Дурак. Самоубийца. Вырожденец.