Путешествия никогда не кончаются - Дэвидсон Робин. Страница 41

На следующее утро все было готово, и мы тронулись в путь. В Пипальятжаре я рассталась с изрядной частью багажа, тюки уменьшились, грузиться стало легче. На протяжении всего путешествия я при каждом удобном случае избавлялась от лишных вещей, пока не осталось только самое необходимое. Глендл сделал мне царский подарок, специально заказанный в Алисе: маленькие полиэтиленовые мешочки с белым вином и несколько пачек сигарет. Эдди взял с собой только консервную банку с лекарствами. Я уже давно заметила, что его мучает боль в плече. Я решила, что у него артрит, но утром в день отъезда, когда заболевший Глендл лежал в постели, а мы с Эдди бегали около верблюдов и пытались что-то еще доделать, с Эдди заговорил какой-то старик. Потом они оба отошли в сторону ярдов на пятьдесят, и Эдди, не обращая внимания ни на меня, ни на тех, кто пришел нас проводить, наклонился над большим котлом, а старик принялся размахивать над ним руками, растирать ему плечо и делать какие-то странные телодвижения. Я вошла к Глендлу и спросила, что все это означает. Глендл объяснил, что таким образом нанкари (врач-абориген) готовит Эдди к предстоящему путешествию. Он сказал, что нанкари, может быть, сумеет извлечь из плеча Эдди камешек, загнанный туда кем-то из врагов. Через пять минут Эдди вернулся и показал мне извлеченный из плеча камешек.

Аборигены часто заболевают и даже умирают только от того, что им кажется, будто в них что-то загнали. Когда с аборигеном случается такая беда, он должен обратиться за помощью к нанкари. Это его единственная надежда на спасение.

И хотя я не в силах перепрыгнуть через барьер привычных понятий о возможном и невозможном, у меня нет ни малейших сомнений в том, что нанкари лечат своих соплеменников столь же успешно, как западные врачи — своих. Недаром белые медицинские работники с более широким кругозором трудятся сейчас рука об руку с нанкари и повивальными бабками, пытаясь справиться-с заболеваниями и недугами, косящими аборигенов.

Бесконечные попытки снова и снова что-то проверить и последние предотъездные хлопоты, как всегда, довели меня до полного изнеможения, тем не менее стоило нам оказаться за пределами Пипальятжары, как уже через пять минут ритмичный шаг верблюдов, подбадривающий звук колокольчиков за спиной и сознание, что Эдди рядом, вернули мне душевное равновесие.

Мы остановились в Уинджелинне и потратили около часа на прощание с друзьями. А мне не терпелось тронуться в путь — как я ни старалась, я все еще не могла вырваться из тенет своих западных привычек. Наконец все необходимые слова были произнесены, и под полуденным солнцем мы зашагали по дороге. Но едва прошли около мили, как нас нагнала машина с какими-то юнцами, полчаса ушло на болтовню. Скорей, скорей, скорей! Опять тронулись, снова машина, и так без конца. К вечеру Эдди сказал, что ему нужно питури: аборигены жуют это растение, похожее на табак. Он указал на долину, разрезавшую гряду гор в одной-двух милях от дороги. И вот мы уже молча идем по безмолвной, пышно цветущей земле. Эдди собирает питури, я наблюдаю за ним. Смутное беспокойство и тревога, грызущие меня из-за исковерканного дня, постепенно стихают, и мы оба отдаемся поискам питури. Долина была такой красивой, такой молчаливой, что мы не проронили ни слова, пока с почтением ступали по ее земле. Увы, как только мы с ней расстались и вновь оказались под лучами кровожадного закатного солнца, сжигавшего мое лицо, хоть я и надвигала шляпу как можно ниже, раздражение вернулось. Меня раздирало двоякое отношение к времени, и, как я ни билась, как ни пыталась покончить с этим наваждением, все усилия оказывались тщетными. Я знала, на чьей стороне правда, но другая, неправая сторона отчаянно цеплялась за жизнь. Организованность, систематичность, аккуратность. Пустые, никому не нужные слова. «Боже правый, — твердила я себе, пытаясь распутать клубок собственных мыслей, — если так пойдет дальше, мне понадобится еще много месяцев, чтобы добраться до океана. Ну и что из этого? Будто я участвую в марафоне, в чем, собственно, дело? Эти дни, пока Эдди рядом, наверняка окажутся самыми лучшими за все путешествие, так растяни их, дура несчастная, растяни. Да… но… а как же намеченный график?» И так без конца.

Душевная смута не утихала весь день, но постепенно я успокоилась, потому что доверилась Эддиному представлению о днях и часах. Он научил меня отдаваться потоку времени и выбирать для каждого дела подходящую минуту — научил радоваться настоящему. И я подчинилась ему.

Через несколько дней я сделала заметные успехи в питджантджаре, хотя по-прежнему не понимала беглую речь. Как ни странно, это нисколько нам не мешало. Просто удивительно, как легко человеческие существа понимают друг друга, когда между ними не стоят слова. Нас объединяло наслаждение окружающим миром, и ничто не могло объединить нас теснее. Эдди учил меня подражать пению птиц, подолгу разглядывать холмы, мы вместе смеялись над гримасами верблюдов, вместе охотились, отыскивали съедобные травы и корешки. Иногда мы пели, вместе или поодиночке, иногда гоняли один и тот же камешек по дороге, мы не произносили никаких слов и прекрасно понимали друг друга. Эдди размахивал руками и спокойно беседовал сам с собой или разговаривал с холмами, растениями. Посторонние наверняка подумали бы, что мы оба сошли с ума.

В тот вечер мы свернули с дороги: Эдди решил показать мне свою страну. Неделю мы бродили по его земле, и с каждым шагом он вырастал в моих глазах. Род Эдди поклонялся собаке динго, и ощущение кровной связи с местами, по которым мы проходили, придавало Эдди какую-то особенную силу, переполняло радостью — он чувствовал себя частицей этой земли. По вечерам, когда мы разбивали лагерь, Эдди пересказывал мне древние мифы и предания. Он знал каждый бугорок этой земли как свои пять пальцев. Здесь он был дома, целиком и полностью дома, заодно с каждой травинкой этого просторного дома, и я постепенно заражалась его отношением к окружающему миру. Время перестало существовать, утратило смысл. Мне кажется, что за всю свою жизнь я никогда не чувствовала себя так хорошо, как тогда. Эдди научил меня различать звуки и следы на земле, не существовавшие прежде для моих глаз и ушей, и я вдруг поняла, какое единение царит на этой земле. Она перестала казаться мне дикой, я увидела прирученную землю, изобильную, приветливую и щедрую для всех, кто сумеет увидеть ее такой, как она есть, сумеет слить свою жизнь с ее жизнью. Многие белые, работавшие в Австралии, испытывали глубокое изумление, когда понимали, какое значение имеет для аборигенов земля, какое место она занимает в их жизни. В одном из писем Толи недавно писал: «Здешняя земля обладает особым могуществом, особой силой, эта ее особенность разными способами дает о себе знать в аборигенах и, как я чувствую, скажется на мне тоже. В ней постоянно видится что-то новое, она кажется неистощимой. А вот как ее использовать, каждый должен решить сам».

Я вспоминаю сейчас эти дни как время радостного покоя. Но их очертания размыты, все они будто слились в один. Разделить их я не могу. Я отчетливо помню какие-то происшествия, но не имею ни малейшего представления, когда и где они произошли. Конечно, я довольно скоро убедилась, что хитрецу Эдди легче пройти пятьдесят миль, чем мне десять. Когда я уставала, он давал мне пожевать питури; на вкус это нечто в высшей степени омерзительное, но действует поразительно: кажется, что пробежать тысячу ярдов — сущие пустяки. Эдди сжигал веточки каких-то кустарников, смешивал золу с питури и жевал, скатывая во рту шарик. Иногда он приклеивал этот шарик за ухом, оставляя его на потом, как жевательную резинку. По вечерам я предлагала ему вино, но он со смехом отказывался и изображал пьяного старика. Он говорил, что каждому нравится свое: мне — вино, ему — питури.

К моей великой радости, Эдди не пытался командовать верблюдами. Верблюды слушаются одного хозяина (или хозяйку) и не признают посторонних. Тем более что я обращалась с каждым из них, как с хрустальной вазой, недопустимо баловала их и тряслась над ними, а Эдди, конечно, никогда бы не стал относиться к ним с такой нежностью. Недаром за все время нашего путешествия я обиделась на Эдди единственный раз, когда ему захотелось проехать минут десять на верблюде, для чего я дважды приказала Бабу лечь — сначала, чтобы Эдди мог влезть на него, а потом, чтобы слезть, — и едва мы прошли пешком около мили, как эту процедуру пришлось повторить. Эдди, конечно, тоже обиделся: он совершенно не мог понять, зачем нужны и ко мне относились с искренней симпатией. Однажды мы, разбили лагерь по соседству с небольшой стоянкой, где рядом с артезианским колодцем жило, наверное, не больше, двадцати аборигенов. Мы часами сидели около чьей-нибудь хижины, болтали, ели пресные лепешки и пили прохладный, очень сладкий чай. Аборигены — прямо из котелка, я, на правах гостя, — из жестяной кружки. В чае плавали куски теста, так как в этой же кружке размешивали муку с водой, когда готовили лепешки. Но меня это нисколько не смущало. Я уже научилась совершенно иначе относиться к тому, что ела или пила. Пищу, безразлично какую, кладут в рот, поскольку для ходьбы нужны силы, вот и все. Я могла есть, что угодно, и ела, что угодно. Заодно я перестала мыться ввиду явной бесполезности этой процедуры и потому источала зловоние, что меня ничуть не смущало. Даже Эдди, не отличавшийся чрезмерной чистоплотностью, как-то раз посоветовал мне вымыть лицо и руки. В чем я усмотрела излишнее чистоплюйство, и его нежелание пить из одной кружки с Дигжити я тоже воспринимала как чистоплюйство.