Урман - Чешко Федор Федорович. Страница 24
Яромир враз посуровел:
— Ну-ну! Ты думай сперва, а уж потом говори! На род обижаться нечего, род всегда прав. Понял? То-то… С Велимиром мне поговорить, или сам?
Кудеслав мотнул головой:
— Сам.
Велимир, все это время вопросительно поглядывавший то на старейшину, то на Белоконя, то на приемного сына, спросил подозрительно:
— Это что еще за затеи? Сызнова, что ли, пятки свербят стрекануть из родной избы? Ильменские ему понадобились! Нешто своих нет?! Вон хоть Глуздырева Истома: статью гладка, лицом кругла, ростом почти с Яромира вымахала; идет — так и колыхается вся. Даже не верится, что старый сморчок этакую красу сумел вытворить…
Мечник покосился на Глуздыря. Тот и вправду спал, ткнувшись лицом в объедки. Считай, повезло: услышь он Лисовиновы речи — крыша бы поднялась от злобного ору.
А Велимир гнул свое:
— Ты ее только захоти, Истому-то, — завтра же наша будет! А на ильменских плюнь. Ильменские рыбоедки сами как рыбы — костлявы, холодны, мутноглазы да тиной пахнут. И говорят ильменские так, будто ноги из болотины тащат: чмок да чмок…
Кудеславу послышалось, будто за пологом, отделявшим женскую половину избы, раздался вдруг негодующий вскрик — сдавленный, короткий, словно бы вскрикнувшей тут же заткнули рот. Поднялась какая-то возня; полог качнулся. Сердитое «а чего он?!» утонуло в неразборчивом полушепотке и многоголосом бабьем хихиканье.
То, что Яромировы женщины не спят да подслушивают, — это можно было понять: градская жизнь бедна на забавы. А вот негодование… Конечно же, Векша — кого бы еще на женской половине могли возмутить охульные речи об уроженках приильменских земель? И кто еще на женской половине отважился бы возмутиться вслух? Однако же и смела рыжая наузница-чаровница! Не удержи ее Яромировы бабы, надолго бы запомнилось Лисовину первое знакомство с будущей невесткой!
На шум по ту сторону полога никто, кроме Мечника, внимания не обратил. Велимир продолжал обличать пороки ильменских баб. Одни боги знают, чего бы он еще наговорил, если бы старейшина не потерял наконец терпение.
— Да будет тебе, уймись! — досадливо оборвал он расходившегося Лисовина. — Не тебе бы говорить, не сыну бы твоему названому слушать. Ты небось ильменских лишь на Торжище мог повидать (да и мог ли еще — и они не всякий год до нас добираются, и ты вроде как бывал не на каждом торге)… К тому же видеть на торге ты мог одних мужиков — баб-то с собой никто не берет, разве только полонянка какая-нибудь случится между прочим товаром… А Кудеслав через Ильмень-озеро дважды ходил. — Яромир хмыкнул и добавил: — Он же небось не поучает тебя, чем повадки горностая отличны от куньих!
— Ты чего это, Яромир? — Лисовин уставился на старейшину так, будто впервые в жизни его увидел. — Он же покуда не отрухлявел башкой, чтобы учить меня вещам, которые я знаю вдесятеро лучше! Это мне приходится его всякому такому учить, только глуп он, наука ему не больно-то впрок…
Велимир смерил обиженным взглядом давящегося смехом старейшину, жалостно улыбающегося волхва, Кудеслава, который вроде был серьезен, даже хмур, а тут вдруг как-то подозрительно всхрюкнул и торопливо прикрыл ладонью лицо…
— А ну вас всех в самом-то деле! — Лисовин махнул рукой и уткнулся в ковш с брагой.
— Ладно уж, старый, ты на нас обиды не таи! — Яромир с таким треском хлопнул названого Кудеславова родителя по плечу, что огоньки плошек вновь пугливо заметались (спасибо, Лисовин успел поставить ковш, а то был бы этот глоток браги в его жизни последним). — Мы же по-доброму, по-соседски, по-свойски. А о чем у нас с выкормленником твоим разговор шел — это уж он сам тебе позже поведает. Сейчас же — извиняй! — долгие объяснения вроде не к месту.
Велимир буркнул что-то неразборчивое и вновь потянулся к ковшу.
Старейшина облокотился о стол, подпер кулаком щеку и вроде закаменел, время от времени украдкой взглядывая на Белоконя.
Волхв (хоть и не принимавший участия в разговоре, но явно им интересовавшийся) тоже как-то сник, поскучнел, смежил веки… Уснул, что ли?
Кудеслав прикусил губу. Стало быть, долгие объяснения нынче не к месту. А что к месту? Чего все ждут? До утра, что ли, придется клевать носом за Яромировым угощением?
Предчувствие близкой опасности вроде бы отпустило, но совсем не ушло — засело в душе этакой тонкой щепочкой, от которой даже и не боль, а так себе, еле ощутимое неудобство. И снова Мечнику думалось о чем угодно, кроме самого непонятного.
А созванные старейшиной гости уже откровенно скучали. Кошица последовал примеру храпящего Глуздыря; похоже было, что к спящим вот-вот присоединится и Велимир.
Прочие затеяли разговор.
Леший знает, кто и с чего начал беседу, но теперь она захватила всех (даже Зван нет-нет да и вставлял словечко, глядя поверх голов и досадливо кривя тонкие губы). И чем дальше, тем больше эта самая беседа походила на перебранку.
Спор был не нов, и Яромиру бы следовало предвидеть, что он непременно случится, ежели созвать вместе именно этих людей и хоть на пару мгновений предоставить их самим себе.
Кто больше дает сородичам? Чьим трудом держится община? Кому бы без кого пришлось хуже — кузнецам без охотников либо охотникам без кузнецов? Старые счеты, и не пустого бахвальства ради затеваются они все чаще и чаще.
Испокон веков, со времен пращуров столь дальних, что имена их, поди, забыты даже богами, община кормилась от чащи-матушки. Однако чаща скудеет вблизи оседлого людского жилья. Вот и приходилось раз в четыре-пять поколений сниматься с насиженного места да перетягиваться туда, где легче брать непуганое зверье, где медвяные борти часты и обильны, поскольку не тронуты человеком. Конечно же, такое случалось не вдруг. Охотники уходили за зверем все дальше; в добычливых богатых местах появлялись летовки да зимовья — человек, безвылазно живя в лесной дебри по пять, а то и по десять десятков дней, не может не обустроить себе какого-никакого жилья. Заимочные шалаши да берложки исподволь превращались в срубы за крепкой оградой; срубы множились, множилось и число их обитателей; прежний же град постепенно скудел людьми. В конце концов в разоренном самими же родовичами граде оставалось лишь несколько стариков, желающих умереть вместе с привычным общинным гнездом.
Так повелось от самого Вятка-прародителя во всех родах-племенах вятского корня и говора. Так жила и община, править дела которой нынче выпало Яромиру. Ох и в недобрую же пору досталась ему эта честь!
Лес пустошится. Зверье научилось бояться охотников. Поиссякли борти. Так что же? Совсем рядом — лишь руку протяни — изобильные нетронутые края. Прошлым летом Божен-бобролов срубил крепкую летовку в шести днях пути от общинной поляны, где-то у верховьев Истры. Та же река, та же чаща, путь недалекий… Так в чем беда-то?
Беда…
Не беда, а беды.
Исподволь, незаметно (за сотни-то лет!) община откочевала далеченько от изначального корня. Ближайшее вятское поселение — в восьми днях речного пути, а между ним и общинной поляной расселся град мокши-мордвы, и до него куда ближе (утречком отчалив вниз по течению, даже ленивый доберется прежде середки грядущего дня). Да что мокша! Мордвины и сами в здешних местах зашлые, числом примерно равны, и вроде уже окорочены однажды (вопрос — надолго ли?). А мурома? А меряне? А хазары, что все чаще дотягиваются сюда через головы мордовских и вятичских общин, — покуда еще с добром дотягиваются, но не выпустит ли их ласковая мягкая лапа железные когти? Да и люди схожего языка — от Ильмень-озера, из Поднепровья, — по слухам, все крепче давят встречь солнышку и друг на друга.
В вечерних беседах на Торжище нет-нет да и мелькают пугающие своей непривычностью слова «дань», «полюдье»… Сильные племена берут со слабых, обязуясь защитой. А потом приходят другие сильные, бьют защитников и называют защитниками себя… Трудно постигнуть такое; хорошо хоть покуда все это не близко, не у себя — где-то. Покуда… Радость зернины, не угодившей в первый помол.