Капитан полевой артиллерии - Карпущенко Сергей Васильевич. Страница 65

А через день после разговора с Тимашевым в лагерном театрике было представление пьесы, сыгранной военнопленными. Играли что-то из Островского, и спектакль собрал многих, потому что заставлял людей позабыть реальность, обидную и некрасивую. Но Лихунову спектакль не понравился, и скорей не потому, что он замечал неловкости любительской постановки, но оттого, напротив, что зрение почти отказывало ему, и не было смысла занимать место, когда желающие теснились у дверей. Встал и вышел.

В бараке было пусто – представление похитило всех обитателей. Он вошел в свою комнату и поначалу не увидел ничего, но лишь услышал чье-то прерывистое дыхание, как будто кто-то большой и грузный задыхался от быстрой ходьбы или бега. И чье-то тонкое, жалкое поскуливание вторило этому хрипению-дыханию. Он посмотрел туда, откуда доносились звуки, – что-то непонятное, но безобразное, – он это понял сразу, – происходило там, в углу между кроватей. Плохо видящий глаз его различил наконец чью-то спину над чьей-то другой спиной. Первая спина колыхалась, и что-то смрадно-отталкивающее, звериное, неопрятное было в этом движении. Хрипение становилось все громче, и делалось громче молящее жалобное поскуливание, но вдруг все прекратилось, и два лица, обезображенные ужасом, стыдом и сожалением, повернулись к Лихунову. «Зачем я здесь? Зачем?» – только и успел подумать Лихунов, а мимо него, закрывая лицо руками, уже пробегал Вася Жемчугов – Лихунов его узнал. А он все стоял и смотрел в тот угол. Мимо него прошел капитан Храп, оправлявший на ходу одежду, со страшной, дикой ненавистью он посмотрел в лицо Лихунову и прошипел:

– Что встал… дур-рак! Не мог за дверью, что ли, постоять?

И вышел. Лихунов, качаясь, прошел к своей кровати и в изнеможении опустился на нее.

А перед вечерней поверкой подошел к нему Вася Жемчугов. С вкрадчивой мольбой потерявшего надежду нищего, зашептал:

– Константин Николаевич, ради Бога… прошу вас… не рассказывайте никому… никому! Это такой человек! Если бы вы знали… страшный, страшный человек! Он меня принудил! Грозил! Ну, вы обещаете мне?! Стыдно как!

В голубых глазах Васеньки была даже не просьба, – ужас, поломавший все его сознание, выбрался наружу в исковерканных чертах лица, перекошенного, дрожащего и очень бледного. Лихунову мучительно неприятно было стоять рядом с Васенькой, а просьба его, неуместная, удесятерявшая вину этого молодого, надломленного какой-то душевной болезнью человека, делала его присутствие совершенно невозможным. Лихунов вдруг почувствовал приступ тошноты и какой-то дикой злобы к этому юноше, не сказал ни слова и поспешно отошел в сторону.

На вечерней поверке немецкий фельдфебель, обычно проводивший ее, сильно коверкая, будто издеваясь, имена и фамилии офицеров, к огромному своему удовольствию, всеми замеченному, не обнаружил в строю «Васили Шемтшугофф». Фельдфебель тут же пообещал продолжение поверки до самого утра, если отсутствующий не будет поставлен в строй через пять минут. Офицеры, проклиная и фельдфебеля, и Васю, пошли на поиски и очень скоро юношу нашли, потому что кто-то предположил, что у прапорщика расстроился желудок. Да, его действительно нашли в уборной – Васенька Жемчугов, обернув предварительно свою тонкую шею полотенцем и взгромоздившись на стульчак, петлю завязал на балке, проходившей под самым потолком. Два офицера отвязали еще теплого Васю и понесли его мимо остолбеневших, пораженных этой неожиданной, жалкой смертью офицеров, которые снимали фуражки и крестились. И никто, кроме Лихунова, едва сдерживавшего задвигавшиеся в груди рыдания, и еще одного человека, не могли понять, зачем нужно было лишать себя жизни этому очень молодому и жизнелюбивому человеку. Тело Васеньки принесли на место проведения поверки, положили на землю там, где он стоял обыкновенно, фельдфебель удовлетворенно кивнул, посмотрел в книгу, громко прочел: «Васили Шемтшугофф», и поверка благополучно была доведена до конца. А открытые глаза покойника смотрели прямо в небо, а на прикушенных губах горела длинная строка слепого грека:

Тягостна брань, и унылому радостно в дом возвратиться.

Путник, и месяц один находяся вдали от супруги,

Сетует близ корабля, снаряженного в путь…

Смерть Васеньки Жемчугова что-то перевернула в душе у Лихунова. Во-первых, он нещадно судил себя за то, что не сумел ответить вовремя молодому человеку и заверить его в том, что никому не скажет об увиденном. Понятно, он и не собирался говорить, но следовало заверить в этом юношу, потому что было видно, как он возбужден. И вот за это Лихунов себя винил нещадно. Но потом в сознании всплыло и другое: виноват во всем этот лагерь, война, поставившие людей в совершенно дикие, неестественные условия, и ненависть к лагерю, к плену пронзила Лихунова сейчас, как никогда прежде, и он решил, что, несмотря на обещание германцев отправить его в Россию, несмотря на сомнения в успехе предприятия, он воспользуется предложением Тимошева и побежит…

Вечером накануне побега он сообщил о своем намерении поручику, и тот лишь кивнул и крепко стиснул его руку. Спешно собрал кое-какие вещи, не раздеваясь, лег на койку. Назначено было на два часа, и прекрасный швейцарский хронометр, подаренный Машей, лежал рядом с ним на подушке. Время текло страшно медленно. Лихунов ждал той минуты, когда поднимется Тимашев и даст ему знак, три раза тихо кашлянув. Вот на самом деле кто-то встал с постели и даже пошел к нему, нагибается над ним. Тимашев? Нет, бритый могучий череп Храпа огромным белым яйцом обрисовался в полумраке. Даже в темноте увидел Лихунов, как много ненависти в его глазах и в перекошенных губах. Попытался подняться, но тяжелая рука удержала его.

– Лежать! Никуда не пойдешь! – прошептал Храп, обдавая лицо Лихунова горячим, затхлым запахом. – Я вместо тебя, а вдвоем нам тесно будет. Не-на-ви-жу! Не-на-ви-жу!

И вдруг огромные, могучие руки Храпа, словно не повинуясь хозяину, медленно легли на горло Лихунова, который тут же вцепился в эти руки и попытался их оторвать, но большие пальцы жестких, как дерево, кистей Храпа уже впились в кадык, и горловые хрящи пошли назад, к позвонку, прекращая дыхание, помутняя сознание и волю. Вскоре Лихунов уже не чувствовал боли, а только слышал какую-то прекрасную, величественную музыку. Он не слышал, как к его постели подошел Тимашев, а Храп, успев убрать руки с его горла, показал на него поручику и сообщил, что пытался будить, но сон такой крепкий, что нет никакой надежды разбудить, и следует идти без Лихунова. Тимашев кивнул, и две фигуры с мешками за спинами двинулись в сторону дверей.

Лихунов пробудился оттого, что кто-то сильно тряс его за плечо и хлопал по щеке.

– Встать! Встать! – донеслось до его помутненного сознания. – Почему лежать?! Все выходи из барак!! – кричал ему фельдфебель, проводивший поверку, который одной рукой тряс Лихунова, а другой подносил к уху часы, что поднял с подушки.

Лихунов с трудом раскрыл глаза и увидел, что в комнате, кроме него и немца, никого нет. Он почувствовал боль в горле и вдруг вспомнил ночь, то, как его душил Храп.

– Встать! Встать! Выходить! Выходить! – не говорил, а кричал фельдфебель, не переставая разглядывать часы, которые все же не решился положить себе в карман, а небрежно кинул на постель. – Выходить смотреть концерт, концерт! – с идиотской усмешкой сказал фельдфебель и показал на дверь. – Вас всех будут смешить! – и рассмеялся совсем по-дурацки.

Лихунов с трудом поднялся и вышел во двор. Все офицеры, выходившие из бараков, подгоняемые окриками часовых и немецких унтер-офицеров, направлялись в сторону лагерного плаца, на котором собирали пленных лишь в особо важных случаях – когда объявлялся какой-нибудь указ коменданта лагеря или высшей немецкой администрации. Там уже была выстроена колонна военнопленных в виде буквы П. Лихунов прошел в первую шеренгу в самом конце колонны и увидел три тела, распростертые на земле. Трупы не были брошены кое-как, а лежали аккуратно вытянутые, параллельные друг другу. Руки – вдоль бедер, головы – с лицами, повернутыми вверх. Ночью шел дождь, и покойники, видно, некоторое время лежали где-то на открытом месте, потому что одежда и волосы были мокрыми. Это были тела Тимашева, Развалова и Храпа. Все военнопленные не отрываясь смотрели на убитых, потому что, все знают, – смерть привлекает своей необычностью гораздо больше, чем жизнь, каждодневная и заурядная. Лихунов еще увидел, что все обитатели его барака стоят как раз напротив лежащих тел – их то ли нарочно поставили поближе, то ли они сами выбрали это место, потому что жили с двумя из трех убитых – Развалов жил в другом бараке. Перед колонной с винтовками наперевес прохаживались с десяток караульных, уверенным видом своим свидетельствуя о предельной законности всего происходящего. Появился комендант лагеря со свитой из трех офицеров, зачем-то посмотрел на часы, словно боясь опоздать сделать что-то очень важное, без чего жизнь лагеря или даже целой Германии непременно прекратит нормальный ход. Это был пожилой и очень культурный с виду майор, седой и полный.