Тени пустыни - Шевердин Михаил Иванович. Страница 70
— Стрелы? Барсы? Крокодилы? Да вы совсем поэт, господин Джаббар! Она мило улыбнулась. И по этой милой беспомощной улыбке Ибн–Салман понял, что женщина взволнована и даже напугана. Губы у нее дрожали от страха. И на это Ибн–Салману очень не мешало обратить серьезное внимание. Но он взглянул снова на ее лицо сказочной куклы и забыл обо всем. Возможно, днем, при ярком свете, она не показалась бы ему полной такого очарования. Он разглядел бы и темные пятна на висках и лбу от неистового солнца, и потрескавшиеся губы, и воспаленные от песка и соли пустыни веки, и чуть выцветшие брови. Но чудесница хорасанская ночь набросила на все романтическую дымку, и красавица казалась еще красивее, и нежность движений тела еще нежнее, и сияние глаз еще ярче. От Насти–ханум, от мягких, вкрадчивых движений ее обнаженных рук, державших под уздцы тревожно всхрапывающего коня, веяло чарами ночи… И вместо того чтобы потребовать объяснений, этот черствый, расчетливый человек ответил улыбкой на улыбку, галантно прижал по–восточному руку к сердцу и сказал:
— В вашем присутствии вспоминаешь сказочных пери. Вместе с поэтом Джалаледдином Руми хочется воскликнуть: «Да будет голова зеленой, а уста смеющимися!»
— О, комплимент!
Она уже смеялась, оправившись от испуга.
— Первый в моей жизни, проведенной среди песков и скал.
— Арабы любят поэзию.
— О да! Мне как–то не приходило это в голову.
— Хоть вы и араб! Не правда ли?
Надо сказать, что интонации в голосе, каким Настя–ханум задала вопрос, не понравились Джаббару ибн–Салману. Но он ослеп и оглох. Против воли он все пропускал мимо ушей. Он смотрел и смотрел на лицо Насти–ханум. Ему казалось, что оно светится. И давно забытые образы поднимались из пропасти его памяти.
Что с ним творится?
Но откуда он мог знать то, что знала Настя–ханум. Вообще она презирала кокетство. Правдивая, открыто и безбоязненно глядевшая на жизнь, она уже давно заметила, что стоило ей немного задержать взгляд на собеседнике, и тот, какой бы он ни был суровый, мрачный человек, безнадежно терялся. Говорят, есть чары женских глаз. Настя–ханум смеялась над этим, но…
Джаббар ибн–Салман пытался отогнать от себя видение… Разве свойственно ему, мужчине, так вести себя с женщиной, да еще с такой утонченной особой, умной, хитрой… А что она умна и тонка, Ибн–Салман убедился сегодня во время разговора с Гулямом. Она не просто жена ему. Она его советница, его воля, его разум. Он в ее нежных руках — податливая глина. Одно следовало установить, кто направляет эти нежные руки. И вот, вместо того чтобы докопаться, выяснить, он, Ибн–Салман, старый лев пустыни, стоит перед молодой женщиной разнеженный, размякший и лепечет, словно юнец, пошлые комплименты…
Он заговорил, но язык плохо его слушался. И говорил он совсем не то, что следовало:
— Я помню одну газель из дивана Руми.
— О, еще одну! Вы знаток поэзии Востока.
«Нет, положительно девчонка смеется надо мной…»
Он понял, что она успела взять себя в руки и легко вошла в роль. Роль кокетки.
— А вы… вы не обидитесь?
— Кто же обижается на поэзию! И к тому же вы араб. Арабы так рыцарственны.
— Не сказал бы… Но вот вам Джалаледдин Руми: «Меня спросила любовь: «Что ты хочешь, мудрец?» Чего же может желать хмельная голова, кроме лавки виноторговца».
— Лавка? Виноторговец? Фи!.. От Джалаледдина Руми можно было ждать чего–либо поэтичнее.
Она сказала это «фи» совсем как избалованная капризная девочка и засмеялась.
Серебряные колокольчики в ее смехе звучали фальшиво. Она думала о другом.
Джаббар ибн–Салман проговорил:
— Поэт пишет иносказательно. Ведь называл же другой поэт, Хафиз, вино «вдохновителем нежной страсти». Низкий поклон поэту, который пылкие строфы черпает в вине, вдохновляющем любовь.
— А–а… чудесно…
Но стало вдруг ясно, что она не слушает. Джаббар ибн–Салман мог голову прозакладывать, что мысли красавицы далеки от поэтических строф… В случайно пойманном взгляде Насти–ханум он прочитал холодную ярость. Ясно, он мешал. Мысль его усиленно заработала. Но когда он заговорил, это был язык влюбленного:
— Поэт Омар Хайям…
Молодая женщина перебила его:
— У меня прозаическая мигрень… Поэзия хорасанской ночи прогонит ее.
В одно мгновение Настя–ханум очутилась в седле. Оказывается, она великолепно ездит верхом по–мужски.
Джаббар ибн–Салман инстинктивно схватил узду и дернул за нее. Конь захрапел. Но честное слово, этот жест можно было истолковать как желание подольше не отпускать очаровательную даму. Вполне возможно, что Джаббар ибн–Салман поступал сейчас скорее как неистовый Меджнун, нежели расчетливый шейх Науфаль из легенды о Лейли и Меджнуне. Он страстно стремился к прекрасному существу, возникшему из самых поэтических недр Востока.
Она наклонилась к нему и смотрела пристально в его глаза. От нее пахнуло таким ароматом свежести и дорогих духов, что у него опять закружилась голова и все сомнения исчезли. Он схватил ее за руку. От ощущения нежности кожи горячая волна прошла по его телу.
— К черту! Прогулку к черту! — проговорил он. — Оставайтесь… Здесь… Вы чувствуете запах сирени?
— Пустите! Больно!
Он и сам не знал, почему он так крепко держал ее руку, почему не выпускал ее. Потом, позже, он пытался уверить себя, что в Насте–ханум он не видел в тот момент женщину, что он не хотел ее отпускать лишь потому, что она вела себя в высшей степени странно и подозрительно. Странна была ее ночная прогулка верхом в полном одиночестве по степи. Да в одиночестве ли? Но тогда Ибн–Салман не в состоянии был рассуждать. И когда рука прекрасной наездницы мягко, но с удивительной силой выскользнула из его руки, он сожалел лишь об одном: что он не может продлить мгновения близости.
— Вы не можете уехать!.. Так… одна! — воскликнул он.
— Всходит луна… Чего же бояться?
— Лучше месить голыми руками расплавленное железо, чем стоять со сложенными руками перед повелительницей!
— Саади? Не правда ли? Еще немного, господин Джаббар, и вы сами сочините газель.
И она ускакала… Упорхнула, словно волшебница пери. Исчезла в ночи.
Только теперь он почувствовал, что ночь невыносимо душна, что воздух в цветнике густой и липкий, что треск игральных костей, доносящийся из открытого окна, отдается кузнечными молотами в висках. «Пить кровь и любить — одно и то же», — мелькнуло в голове. — Кто–то из поэтов сказал так. Да, она права. Кажется, и я становлюсь рифмоплетом. Неудивительно, что с такой женщиной пуштун Гулям теряет голову, что он боится и на шаг отпустить ее. Ничего не делает без ее совета. А ее советы! Это она подогревает его ненависть к англичанам…»
Он шагнул к воротам конюшни. Нельзя позволить ей уехать. Но… Он представил себя скачущим на коне за Настей–ханум по степи. Он покажется смешным. И ничего не знает. Он почти бегом направился к террасе. Из открытого окна по–прежнему доносились смех и возгласы Алаярбека Даниарбека.
Что делает здесь этот самаркандец? Зачем он приехал сегодня? О чем с ним так долго разговаривала Настя–ханум на террасе? Что у них общего?
Ибн–Салман решительно зашагал по скрипучему песку дорожки к окну гостиной. Нет, надо выяснить. Но что выяснишь, когда этот юродивый играет с азартом в нарды и вопит.
— Ха, тебе снова «марс»!
— Судьба–паршивка! Не следовало мне рваться вперед, и тогда бы ты пропал. Ай–яй–яй! Упустить такую победу! Тьфу! Ай–яй–яй! Мой конь! Мой лучший конь! О!
Али Алескер чуть не плакал.
— Хо–хо! Кулаком, о котором вспоминают после драки, бьют себя по собственной голове.
Ответа Ибн–Салман не расслышал. Нет, тут ничего не выяснишь. Бормоча под нос слова забытого поэта: «Кровь сердца пить…», араб шел по террасе. Светлыми вычурными тенями на черном небе рисовались чудесные колонны, творение рук исфаганских резчиков по дереву. Ноги мягко ступали по бархатистым плитам демавендского мрамора.
Подойдя к двери своей комнаты, Джаббар ибн–Салман откинул было уже портьеру, но внезапно острая мысль кольнула его, и он невольно глянул в конец террасы. Там, перед входом в апартаменты векиля Гуляма и его золотоволосой красавицы жены, в светильнике, стоявшем на старинном бронзовом треножнике, трепетало и плескалось желтое пламя. Поразительно! Почему все окна у них закрыты?