Набат. Книга вторая. Агатовый перстень - Шевердин Михаил Иванович. Страница 7
Сырость, запах плесени, холодные струйки из-под двери не мешали Сухорученко напряжённо уже не один час сражаться в преферанс. Преферанс хоть и умственная игра, но позволяет болтать с партнерами о том о сём, и, как ни удивительно, хоть комдив держал приказ о назначении в секрете, все командиры узнали о нем задолго до самого Гриневича.
— Гриневич — комбриг, ого! Строгонёк, — сказал командир взвода Павлов.
— Чепуха, и не таких строгих на место ставили. — Настроение Сухорученко поднялось. Когда он поднял карты, то увидел, что картина улучшилась, на руках у него оказалось девять верных взяток.
— А ты его знаешь?
— Я всех знаю, а с нашим Гриневичем я служил в одном полку. Рубать умеет. Когда нас беляки к Оренбургу гнали, он из Москвы приехал, военным комиссаром. Я тогда в Оренбургский трудового казачества полк попал...
Сухорученко замолчал. Он сосредоточенно думал. Ход оказался не его. Тем не менее он объявил десять и понял, что положение его снова ухудшилось. Он увидел страшную угрозу. Одну взятку он терял при умелом ходе вистующего.
Павлов такой ход и сделал.
— А ты что, казак? — спросил он.
— Никакой я не казак. Хреновский я. То есть из города Хренова. Насчёт меня особый разговор... Ну вот в Самару нас послали, уж тут я порубал. Помню, у станции Преволецкой. Мороз пятьдесят градусов…
— Уж и пятьдесят.
— Не мешай... Ураган, вьюга, руки — ледышки, клинок не держат, А тут беляки. Ну, Гриневич скомандовал: «Даёшь!» — и в атаку…
Тут окончательно озлился Сухорученко. Эх, не везёт! Так оно и случилось. Как говорят преферансисты, он при «рефете и тёмной» поставил на полку 72.
— Чёрт! — заорал он.
— Постой, постой, ты лучше о Гриневиче.
— Гриневич, что Гриневич! Известно, питерский пролетарий.
Как-то сразу Сухорученко обмяк, скис. Видно, воспоминания о Гриневиче, против его воли, вызвали в памяти не слишком приятные обстоятельства.
— Что Гриневич? Ну назначили комбригом — и бог с ним, — попытался оборвать разговор Сухорученко.
Но все же пришлось ему рассказать:
— У нас в ту пору полк только полком назывался. Казаки-то побогаче пошли с Дутовым, а к нам — голытьба. Конь есть, седла нет. Седло есть, шашки нет. Одно расстройство. Каждый за свою собственность зубами держался. Уральцы не дремали, ни с того ни с сего ударили на станицу Сорочинскую, что около Бузулука. Пожары, стрельба. Ад! Геена огненная. Грабят казаки, мужиков бьют, девок, баб на сеновалы тащат. Наши кто куда. Откуда ни возьмись — Грииевич! Тогда я его первый раз увидел. В кожанке такой, с наганом. Раз, раз. «Всех трусов расшлёпаю!» — спокойненько так говорит. Моментально у крестьян собрал коней, сёдла, шашки, Кто не давал, тем в морду. Не до уговоров. Сорганизовал сотню. Сам на коня — и давай! И пошёл, и пошёл! Лихо мы атаковали уральцев под Гниловкой и Бакайкой. В одних подштанниках по морозцу офицерня драпанула. Двуколки с патронами, сёдла, оружие побросали. Ну, сдонжили мы беляков убраться по добру по здорову.
— Чего ты сказал? — спросил Павлов. — Какое такое сдонжили?
— А это наше слово... сдонжили... ну, заставили. Потом под Белебеем во-евали. А скоро полк стал как полк, и включили нас в 3-ю Туркестанскую кавалерийскую дивизию. Здорово драться пришлось. Так все и говорили: «Гриневич повоюет весь Урал». Ну и бросили нас в степи на реку, Урал. Что ни день — то бой, что ни ночь —то схватка! Казаки — они отчаянные. Сколько раз на нас лавой ходили. Под Гарпино трофеев мы взяли неслыханно. Беляку генералу Акулинину в Илецке тоже дали прикурить. Пока 4-й Туркестанский в лоб нажимал на Акулинина, Гриневич повёл нас в обход, да так ловко, скрытно! Через Урал — вплавь, держась за седла. Словно снег на голову. На улицах всех и покрошили. Весь август гонялись за Акулининьим. Чего только не было!
— Неужто одни только победы да победы? — лукаво сощурил глаза Павлов. — А не вас ли от Вознесенского до самой станции Яйсан гнали?..
— Патроны кончились, ну и пришлось податься назад, — мрачно поглядывая на Павлова, продолжал Сухорученко, — без патронов что делать, ну Акулннин и напал. Только не думай, что мы растерялись. Гриневич нам паниковать не позволил. Отходили с самыми что ни на есть малыми потерями... а потом: «Да здравствует пролетарская революция!» Да как вдарим обратно на Воскресенскую. Вот лихая была атака, вот звону было. Оглянуться Акулинин не успел, а Гриневич забрал в плен в полном составе батальон пластунов со всеми винтовками и снаряжением. Вот! Вот было дело! А там ударили на Актюбу. Шли день и ночь. Лихим налётом. Нагрянули гостями в село Всесвятское и прибрали всех пластунов, что остались от Воскресенских. Две тысячи пленных при оружии да с красным крестом, докторами и сестрами милосердия. Даже ветеринарный околоток захватили. Спирту этого медицинского обнаружили, страсть.
— Ну известно, Сухорученко мастак воевать с милосердными сестрицами да со спиртом, — съязвил Павлов.
— Чёрт! Держи карман шире. Гриневич — тут как тут. «Не сметь! Не тро-гать, не прикасаться», — и повёл в атаку. А у нас тыщи две пленных беляков. Куда хочешь день. Ну ничего, пошли мы с обузой этой, взяли Актюбинск, прописали ижицу генералу Белову. Кто из беляков подался в киргизскую степь, кто побежал на Уил, а белый 9-й Оренбургский сложил оружие, и казачки Гриневичу сдались при всём боевом снаряжении. Пошли после того мы на отдых в поселок Кудниковский. Отдыхали крепко. Самогону было вволю! Кудниковские девки по нас и сегодня плачут, убиваются!
Игра приняла острый характер, но Павлов не удержался, сказал:
— Гречневая каша сама себя хвалит. Ты всё про себя да про себя. А Гриневич? Трефи козыри... Прикуп мой.
— Гриневич что, Гриневич, известно, воевал. Он не то что мы — он пролетарской кости человек. Строгий, смотрит исподлобья, железный характер... Гм... гм... Нарушений революционной дисциплины не любил. Чуть что — к стенке.
— Иначе с вами, охламонами... нельзя... Небось, вы и город разнесете.
Сдав карты, Сухорученко буркнул:
— Ну, и мне попало — представление на революционный орден... За дебоширство отменили... Девок обижал. И катанули меня аж в Сибирь. Гриневич что? Я к Гриневичу претензий не имею.
Сухорученко явно не везло в игре. Впрочем, он в преферанс играл весьма посредственно. Предпочитал он «железку», «двадцать одно», однако азартные игры в дивизии были строжайше запрещены, и приходилось коротать время за преферансом. «Умственная игра, — жаловался Сухорученко, скобля пятерней в своих грубейших рыжих патлах, — интендантам да писарям в неё играть. Нам бы сразу — либо выиграл, либо штаны профершпилил. Пан или пропал».
Он и сейчас скучал, зевал со стоном, потягивался, кряхтел. Проиграв какую-то ерунду, он обиделся и ушёл.
— Расстроен наш комэск, — заметил Павлов. У него с Гриневичем всякое было, — добавил он.
— А что?
— Сухорученко — прирожденный анархист... Ндраву его не препятствуй. Драться он умеет, храбрости неимоверно, а когда в раж войдёт — не остановишь. Беды наделает. Не понимал, что иной солдат или казак не по своей воле к белым попал, что к таким подход требовался... А он всех косил... Сколько раз его предупреждали, сменяли, перебрасывали... Если бы не это быть уже Сухорученко комдивом, а он выше, командира эскадрона ни тпру ни ну. Беда с ним.
Жизнь Гриневича после Актюбинского фронта сложилась всё такой же бурной. Воспользовавшись передышкой, он обратился с просьбой к команду-ющему Михаилу Васильевичу Фрунзе отпустить его в Петроград к себе на завод.
Такая не совсем обычная просьба, да еще во фронтовой обстановке, могла показаться слабостью, и даже кое-чем похуже, но Фрунзе понимал, что у Гриневича имелись все основания проситься из армии.
Дело в том, что Гриневич, ещё будучи подручным мастера в прессовом цехе, попал в аварию. Рёбра его тогда плохо срослись и давали себя знать, особенно перед плохой погодой. До революции никогда Гриневич себя военным не мыслил, а о лошадях имел представление весьма относительное, то есть знал он, что их запрягают в извозчичьи пролетки и телеги... Сел на коня впервые Гриневич во время боя с белоказаками под Сорочинской. Присланный из Самары в качестве политработника, он наводил порядок среди дебоширивших добровольцев-красноармейцев. События развивались бурно и стремительно. Врасплох напали белоказаки. Раздумывать не приходилось. Сколотив жёсткой рукой сотню, он сам залез в седло и, крикнув «За власть Советов!», погнал на беляков, не оборачиваясь и не зная, скачут ли за ним новоявленные кавалеристы. Одно он чувствовал — это невыразимый стыд, что он болтается в седле, как собака на заборе. Ему казалось, что над ним хохочут и его бойцы, и белоказаки, и весь мир. Размахивая неуклюже тяжелым клинком и вопя во весь голос «ура!», он всеми силахми тела и души старался удержаться в седле. Он вцепился в коня ногами и бормотал: «Только не упасть, только не упасть». Страх свалиться с лошади заглушил страх перед пулями и казачьими шашками, и потом, после боя, он очень удивился, что удержался в седле. Добровольцы, обуреваемые чувством ненависти к зажиточным казакам, ринулись за своим комиссаром, и, говоря по чести, в тот момент никто из них не заметил странной посадки Гриневича в седле. Сотня дралась ожесточённо, белоказаки бежали. А когда бой кончился, то Гриневич уже сидел в седле вполне удовлетворительно, даже с точки зрения природных кавалеристов, какими являются жители оренбургских степей...