Легенда о Золотой Бабе - Курочкин Юрий Михайлович. Страница 16

— Сам запутался, пусть сам и выпутывается…

— Никто в его гибели виноват не будет.

— Будет! — прервал их Тимофей.

— Кто?

— Мы. Знали, что человек идет на гибель, и не остановили.

Наступила долгая пауза. Ее прервал Петро:

— Ну что ж, будем собираться…

Тимофей посмотрел на него теплым взглядом. И, видя; как Василек и Саша тоже молча потянулись к рюкзакам, сказал:

— А собираться не надо. Пойду я один.

— Как один?

— Почему?

— Мы ведь это так, Тимка, — не любим мы его, поэтому и наговорили такое. Конечно, пойдем все.

— Нет! — твердо заявил Тимофей. — Как руководитель группы я не имею права вести вас в такой… неизвестный путь.

— Все равно. Пойдем хотя бы втроем, — волновался Саша. — Нельзя же так…

— И так нельзя… Короче говоря, давайте, ребята, я скажу слово, которым я не пользовался никогда, хотя имел на это право: я приказываю вам остаться.

И он, наскоро собравшись, ушел. Мы должны ждать сигналов: зеленой ракеты — когда он выйдет к Шаманихе, и красной — когда он, дождавшись Ярослава, повернет назад.

— А что ты молчала, Тимофая? — накинулся на меня Саша. — Тебя бы он, наверное, послушал. Идти так вместе!

Что я могла им сказать?! Но, видимо, глаза мои о чем-то говорили, так как никто больше ко мне не приставал.

Но теперь основная опасность позади. Теперь можно…

12 февраля. 18 ч. 45 м.

Теперь можно… начинать все сначала: волнения, досаду, опасения, слезы. Даже эти записи — надо же чем-то занять руки и голову, успокоиться…

Два часа назад, когда я, радостная и тихая, дописывала последние строчки, Петре вдруг закричал:

— Тише!

Хотя, если не считать шелеста карандаша, кругом была космическая тишина Он поймал на свой приемник сводку погоды.

— …На севере области ночью ожидается сильный буран. Ветер северный, до тридцати метров в секунду, с порывами до урагана, — спокойно читала дикторша.

Спокойно — о таком!!

Уже начинало темнеть. Мы с Петром, оглушенные сообщением, растерянно молчали. Радио передавало вальс из «Веселой вдовы».

Оживленные, раскрасневшиеся, с охапками дров, пришли Василек и Саша и, узнав, в чем дело, тоже сели молча — злые и сосредоточенные.

— Да убери ты эту музыкальную трепотню! — прикрикнул Саша.

Петро сбил настройку и, переключив диапазон, стал машинально вращать колесико настройки. Эфир сухо потрескивал далекими разрядами.

Но вот раздались отрывки чьего-то взволнованного разговора. Какая-то ведомственная станция, по-видимому геологической партии, передавала по радиотелефону предупреждение своему удаленному от базы отряду:

— Вылет вертолета запрещаю. Отведите в укрытие, поставьте на расчалки. Работы на буровой прекратить, людей отвести в безопасное место, предупредить о запрещении отлучаться куда-нибудь…

— Понятно… Понятно… — отвечал другой, очевидно записывавший распоряжение.

— Надо идти, ребята! — прервал молчание Василек. — По проложенной Тимкой лыжне мы пройдем быстрее, и успеем до бурана догнать и предупредить его. А то он будет еще ждать этого олуха до утра — красной ракеты до сих пор нет.

— А если лыжню переметет? У Тимки был план, а у нас нет, — спросил Саша, уже складывая спальный мешок и выбрасывая из рюкзака все лишнее.

— Дальше пойдем по компасу, — вмешался Петро, Вещей никаких не брать, пойдем налегке. Главное — скорость.

Они собирались, как по тревоге, — быстро, но без суеты. Собралась и я, но Петро молча взял из моих рук варежки, откинул их в угол и сказал твердо, не допускающим возражений голосом:

— А ты останешься здесь. Для связи… и прочего. Выходить запрещаю. — И, уже мягче добавил: — Не скучай, Тимофая! Скоро вернемся.

Полчаса назад они ушли. Молчаливые, озабоченные, но твердые и собранные. Ребята, ребята! Вы уже совсем мужчины.

А я… Бегут по щекам горячие соленые капли, в горле стоит застывший крик, руки не находят себе места… Я все-таки маленькая, слабая девчонка. Мне трудно.

Сообщение о буране кажется недоразумением, ошибкой, наконец — розыгрышем. За окном тихий, мирный вечер, изредка падают крупные пухлые снежинки…

12 февраля. 20 ч. 30 м.

Нет!.. Нет!!. Нет!!! Это не может… не должно случиться!

Самое главное сейчас — не распуститься, не зареветь, не запаниковать. Спокойно, Фаина! Надо унять противную мелкую дрожь, проглотить комок в горле, спокойно, деловито обдумать происшедшее и принять какое-то, единственно верное, решение. Пусть карандаш и бумага смирят хаос мыслей, помогут обрести твердость, так необходимую сейчас.

Итак, что же произошло?

…За окном падали снежинки. А на окне… На окне не было компаса!

А он был! Еще до прихода ребят я смотрела в окно и, наткнувшись на компас рукой, брезгливо, как бы ожегшись, отодвинула его.

Они в спешке взяли не свой компас, а тот! Так и есть — в куче вываленных из рюкзаков вещей я нашла его, компас Петра.

За окном все темнее и темнее. Снег пошел мельче и чаще. В трубе порывами взвизгивает ветерок, шуршит по стеклу снежной крупкой… Где-то заметает лыжню… Они пойдут по компасу. По тому. Испорченному! Не спасут Тиму и заблудятся сами… Надо что-то предпринимать. Какое-то единственно верное решение. Единственно верное…

А оно — не только единственно верное, но и единственно возможное — уже ясно. Надо только взять себя в руки, собрать волю, проглотить этот противный комок в горле. И идти догонять. Что есть сил.

Сейчас иду. Побегу изо всех сил, как на соревнованиях. Только бы хватило их — моих, к сожалению не таких больших, силенок!

Тетрадь пятая

ИСПОВЕДЬ ЯРОСЛАВА МАЛЬЦЕВА

Легенда о Золотой Бабе - _10098.png

Я должен сказать все это, чтобы заслужить прощение людей, заслужить право жить среди них, работать рядом с ними.

Вчера мне передали тетрада — предсмертный дневник девушки, в гибели которой, как и в гибели ее товарищей, виновным считают меня.

Вероятно, это так и есть, хотя ни один уголовный кодекс в мире не содержит в себе статьи, до которой можно было бы осудить меня.

Но в этом ли дело… Человек сам себе — высший судья. Здесь невозможны ни обжалование, ни хотя бы частичное недовольство приговором, ни ссылка на судебную ошибку.

И этот приговор — да, виновен! — я уже произнес себе.

Конечно, это было нелегко. Я солгал бы, сказав, что сразу понял свою вину, и, ударив себя в грудь, воскликнул: «Ах, я такой-сякой!» Сутки раздумий — тяжелые, сумрачные сутки! — привели меня к выводу, не предвиденному вначале. Тут было все: и попытки найти смягчающие вину обстоятельства, и всякие логические лазейки, и надежда на юридическую недоказуемость, и… да мало ли чего не было за эти недобрые сутки!

Недобрые?.. Нет, добрые. Ибо только беспощадность к себе — в тот миг, когда она появилась, — позволила мне легко вздохнуть и почувствовать себя человеком, способным смотреть в глаза другим людям, жить среди них, работать с ними… Если, конечно, они простят меня. Но надо ли мне искать прощения? Может быть, надо искать искупления?

Паренек — его зовут Михаилам — оказался братом того самого Тимофея Лебедева! Того самого!

Он нашел меня по адресу, кем-то услужливо подписанному в конце тетради.

Конечно, он не поздоровался, не произнес традиционной формулы знакомства и в ответ на приглашение сесть брезгливо присел на валик дивана. В глазах его были гнев и боль, ненависть и презрение. Тетрадь в голубой корочке с портретом Пушкина, зажатая в руке гораздо крепче, чем следовало, чуть заметно дрожала. Он долго молчал, видимо собираясь с силами, сдерживаясь, чтобы не выдать волнения, но это не удалось — когда он заговорил, голос его предательски прерывался.

— Вот… прочтите. Это предсмертный дневник Фаи. И отдайте мне тетрадь Тимы. Я знаю, она у вас. Вы не имеете права…