Бог войны и любви - Арсеньева Елена. Страница 52
Вот именно! Стиснув зубы от ненависти!
«Ну уж нет, — мысленно шепнул он богу любви, который с усмешкою парил над этим диковинным ложем. — Ну уж нет!»
Осторожно ослабив объятия, Оливье перевернулся на спину и тихонько сказал:
— Ты устала. Поспи сначала, хорошо? — И задышал ровно, с присвистом, как будто и его сморил неодолимый сон.
Он слышал, как Анжель прерывисто вздохнула (облегчение, с которым она перевела дух, больно резануло его по сердцу!), потом немного повозилась, сжимаясь клубком, подтягивая колени к груди, — и уснула, однако, прежде чем погрузиться в блаженный сон, тихонько подсунула доверчиво раскрытую ладонь под плечо Оливье.
Он сглотнул подкативший к горлу комок и закрыл глаза, чтобы сдержать невольные слезы. И не заметил, как тоже уснул.
6
КОГДА НЕЛЬЗЯ ВЕРНУТЬСЯ
Неделю спустя, туманным пасмурным утром пятнадцатого ноября, Анжель стояла рядом с Оливье и Гарофано на невысоком, кое-где поросшем чахлым лесом холме и смотрела на серую реку с бурным течением, по которой неслись громадные льдины. Между ними лавировали, чудом удерживаясь на ногах, какие-то люди, и даже издалека было видно, что лица их такие же серые, как ледяная речная вода. Хоть двигались они очень медленно, едва одолевая бег воды, однако неустанно пытались укрепить козлы, которые то и дело подламывались, и установить новые и новые подмостки, как ни трудно было утвердить их на дне. Другие солдаты настилали сверху доски, но доски то и дело разъезжались, козлы вновь падали, грозя обрушить и самый мост, по которому двигалась длинная вереница пеших и конных, повозок и карет, пушек и телег маркитанток, — то переправлялись через Березину остатки французской армии.
— Понтонеры, — прохрипел Гарофано и сотворил крестное знамение. — В воде! В такой лютый холод! О Пресвятая Мадонна, да ведь все они станут жертвою своего самоотвержения! Они уже мертвецы, мертвецы, которые пытаются спасти армию…
— Мы тоже скоро станем мертвецами, если не переправимся через этот мост сегодня же, — перебил его угрюмо Оливье.
— Жаль, не удалось пристроиться в хвост императорским полкам! При них тут хотя бы относительный порядок. — Он кивком головы указал на стройные ряды, чинно переходившие по мосту.
— Старая гвардия! — мечтательно протянул Гарофано. — «Московские купцы», голубчики! Ей-Богу, ежели был бы мост на тот свет, они и по нему маршировали бы, как на параде! Нет, это не про нас. А вот наш друг Лелуп наверняка топает сейчас со своими товарищами — кум королю. Слышь, — обернулся он к Анжель, — не подбросила бы карту Оливье — уже была бы сейчас на том берегу!
— Если бы Лелуп раньше не сбросил ее прямиком в Березину! — сердито пихнул его в бок де ла Фонтейн, ревниво поглядывая на Анжель, но она так вздрогнула, с таким непритворным ужасом принялась вглядываться в ряды шедших по мосту, что у де ла Фонтейна отлегло от сердца, и он, свесившись с коня, нашел холодные пальцы Анжель и поднес их к губам.
Гарофано хмыкнул и покачал головой, с недоумением поглядывая на своего товарища. Санта Мария, что с ним происходит?! Не он ли совсем недавно разглагольствовал: «Чтобы я влюбился, надобны две вещи: или очарование шаловливого котенка, или нечто божественное». Гарофано исподтишка оглядел Анжель. Котенком ее не назовешь, тем паче шаловливым, — чего в ней нет, того нет! Красавица, конечно, ничего не скажешь, но до чего печальная, до чего унылая! Гарофано, предпочитавший пухленьких, бойких на язык неаполитанок, не мог понять, что де ла Фонтейн нашел в этой, прямо скажем, полковой шлюхе, от чего потерял голову. Впрочем, он тут же вспомнил другое изречение Оливье: «Любовь никогда не заглянет к человеку, который начал рассуждать и мыслить, который разочаровался в людях и сломлен несчастьями, который на женщин смотрит, как на кукол, одаренных языком, — и еще язычком, и более ничем…» Что ж, верно, и впрямь обрел он в ней нечто божественное!
Утомленный такими непривычными мыслями, Гарофано зевнул, огляделся, размышляя, как бы это им половчее втиснуться на мост и, первое дело, благополучно пройти по нему, как вдруг ахнул:
— Император! Смотрите, император!
Оливье и Анжель привстали на стременах, вглядываясь в группу людей, одетых с особой, по сравнению с потертым, обтрепанным видом мундиров, пышностью. Анжель обратила внимание на высокого, очень красивого человека. Подобно остальным офицерам, он вел свою лошадь в поводу, поскольку верхом было опасно ехать: мост получился настолько непрочным, что трясся под колесами каждой кареты, словно вот-вот развалится. Более этот человек ничем не напоминал других. Костюм его выглядел вызывающе нарядным и совсем не вязался с обстановкой, особенно с трескучим морозом. С открытым воротом, в бархатном плаще, накинутом на одно плечо, с вьющимися волосами и в черной бархатной шляпе с белым пером, он больше походил на героя из мелодрамы, чем на военного. Завидев в окошке проезжавшей мимо кареты какую-то даму, он приветствовал ее грациозным жестом.
— Император очень красив. И держится бодро! — пробормотала Анжель, но Оливье, проследив за ее взглядом, усмехнулся:
— Вы не туда смотрите, дорогая. Это Мюрат, неаполитанский король и любимец женщин. Он, как всегда, уверен в себе и весел. Как говорят русские, ему все — как с гуся вода. А император — вот он.
Оливье указал на невысокого человека, в бархатной куртке на меху и такой же шапке, с длинной тростью в руке. Анжель впилась в него взглядом — и разочарованно вздохнула: лицо императора показалось ей вполне заурядным и незначительным. Видно было, что он замерз, но старался держаться с достоинством, как будто его нисколько не беспокоят ни холод, ни сумятица вокруг. Взмахами руки он торопил переправу: становилось теплее, и, хотя почти никто не ощущал потепления, понтонеры из воды кричали, что лед начинает трескаться и мост вот-вот рухнет.
— Чего мы ждем, де ла Фонтейн?! — нервно ерзая в седле, воскликнул Гарофано. — Думаешь, русские век будут гоняться за призраками в Борисове? Чичагов [64] вот-вот спохватится и подведет свою артиллерию. Тут-то нам и придет конец.
Оливье рассеянно кивнул.
— Странно… — прошептал он, оглядываясь, словно обращаясь к хвойному лесу, стоявшему вдали темной стеной. — Неужели все кончено? Я только сейчас осознал, что война проиграна безнадежно и я покидаю Россию как жалкий беглец.
— Лучше быть беглецом, чем мертвецом, — пробурчал Гарофано, весь вид которого говорил, что он с трудом сдерживается, чтобы не дать шпоры коню и не помчаться во весь опор на мост.
— В нашем положении смерть не самое большое зло, — пробормотал де ла Фонтейн, который, похоже, говорил сам с собой, вовсе не нуждаясь в одобрении или порицании Гарофано и Анжель. — И если не должно желать смерти ни себе, ни другим, — продолжал он свой монолог, — то, по крайней мере, не слишком жалеть о тех, кого Бог уже призвал к себе: они умерли, исполнив самый священный долг, — умерли во славу Франции! А мы, живые?.. Какую память мы о себе оставили в России? Взорванный Кремль? Сожженные города и деревни? Бегство ряженых по Смоленской дороге? Вы знаете, что у русских уже сложилась пословица: «Голодный француз и вороне рад!» Вот эта память о нас, конечно, переживет века! — Он криво усмехнулся: — И русский язык благодаря нам обогатился словом «шваль»…
— Ш-ва-ль? — осторожно повторил Гарофано. — Что это значит?
— Когда наши вояки во время отступления меняли в деревнях своих коней на хлеб и муку, они говорили русским: «C'est le chеval! C'est un bon chеval» [65]. Где там хороший?! Эти полудохлые клячи хороши были бы только на живодерне, поэтому все, ни на что не годное, теперь зовется у русских — шваль. Это мы, мы! Посмотрите! Это мы — шваль!
Оливье уткнулся в гриву лошади, и Анжель с изумлением увидела, что он плачет.
— Ради Бога! — в отчаянии возопил Гарофано. — Чего ты от нас-то хочешь?!
64
Армия адмирала Чичагова загораживала путь отступавшим. Сделав вид, что переправа через Березину намечена возле Борисова, Наполеон избрал местом настоящей переправы деревню Студинку, в 12 верстах выше Борисова, и дня два держал русских в заблуждении. Русские войска подоспели к Студинке только утром 16 ноября. Но лишь сорок тысяч французов перешло на правый берег из-за плохо наведенных мостов.
65
Это конь! Это хороший конь! (фр.)