Добровольцем в штрафбат. Бесова душа - Шишкин Евгений Васильевич. Страница 13
Но здесь, в пересылочной инстанции, подмоги и влияния Фыпа не было, а в намордниках на окнах, в железных засовах на дверях, в опояске из колючей проволоки над забором — никакого радужного намека. Все зэки словно уродцы в лохмотьях, и власть меж ними, казалось, делили те, кто подлее. Только там, за перекрестьями оконных решеток, в небе, было чисто — отрадно и вольготно взгляду.
Через несколько дней из камер стали вызывать по разнарядке. Выгоняли во двор тюрьмы, формировали пеший этап на северную окраину Вятской земли, где местечко Кай, где таежные зоны. Предугадывая долгий муторный ход, Федор сидел на тюремном дворе разувшись, босыми сопрелыми ступнями — на прохладной выцветшей травке.
Над тюремным забором уже высоко висело утреннее солнце, розовели подставленные к нему кудрявые бока толстых облаков. Крупная чайка с белыми зигзагами крыльев — видимо, с какого-то ближнего водополья — проплыла в завидной воле пространства. Опускать глаза вниз, взглядом и мыслями возвращаться к людям, которые гуртовались возле мрачного кирпичного дома с прутьями на окошках, не хотелось. Нынче, если выпадала возможность, Федор подолгу глядел в небо. Раньше он не испытывал этой притягательной, отвлекающей от земного мыканья, силы голубой пустоты. Но только в этой пустоте сбереглась для него частичка свободы, и только через эту пустоту лежала какая-то призрачная соединенность и с домом, и с детством, и с отдохновенными воспоминаниями. При виде облаков почему-то приходила на ум давнишняя сказка про Снегурку, которую рассказывала бабушка Анна. «…Все ж доняли Снегурку подруженьки. Решилась она и перепрыгнула через костровище. Тут и не стало ее. Растаяла. Паром сделалась. Обернулась облачком. И плавает это облачко и посейчас где-то…»
Федор не услышал и не заметил, как сзади к нему подошел качающейся походкой, словно весь на расхлябанных шарнирах, длинный мосластый парень. Был он бос, в руке держал полуразвалившиеся, с драными подметками чеботы. По всем ходульным манерам, по синей сыпи наколок на руках, по стальной фиксе во рту в нем угадывался недавно оперившийся блатарь. Кличку он носил короткую, но с длинным понятием — Ляма.
Взяв сапог Федора, Ляма примерил его подошва к подошве со своими чеботами и порадовался:
— Энти вот тибе. Налезут. У нас ноги равные. — Ляма поставил перед Федором чеботы и взял его сапоги. — Портянки оставь сибе. Пригодятся.
— Не трогай! — Федор вскочил, потянулся к Ляме: — Мои сапоги! Не дам!
— Ты чиво, фраер? Энти теперь твои, — Ляма осклабился, намекая на свою особенную принадлежность в здешнем миру.
Соседи поблизости равнодушно наблюдали сцену законного обирания. Никому в голову не пришло встревать и рядить передел личного имущества.
— Отдай! — тихо произнес Федор. И тут же взорвался, побелел от неистовства: — Отдай, скотина! Задушу!
В нем что-то заклокотало, как в пробуженном вулкане, и нарастающий бунт против всего окружавшего выплеснулся звериной злобой. Будто не пальцами, а когтями, он вырвал у Лямы сапоги, а потом с малого, но резкого разворота ударил ему кулаком в нос. И тут же — второй раз, уже в разбитую, сразу окровянившуюся рожу… Ляма зашатался, закатил глаза и рухнул на ближнего сидящего мужика. Федор и теперь не отступился, бросился на Ляму, вцепился рукой в горло. Он, возможно, придушил бы его в приступе бешенства, вдавил в землю в этом своем бунте, если бы болезненный мужик-сосед не завопил тощим голосом:
— Ой! Что ж это, граждане! Я больной человек. У меня астма. Меня-то за что?
Федор обуздал себя. Оттолкнул обидчика.
Ляма, очухавшись, сидел возле ноющего астматика, утирал рукавом расквашенный нос:
— Ну, фраер, ты мине заплатишь. Я тя распишу…
— Заткнись, погань! — сквозь зубы процедил Федор, схватил чеботы и — опять же в рожу! — бросил Ляме на его угрозливый, сиплый от кровавых соплей голос.
Охрана стычку заключенных не заметила, а сторонним зэкам на чужую склоку наплевать. Только астматик, которого зацепила драка, еще долго сeтовал и кисло морщил отечное лицо с водянистыми глазами.
Уже позднее, когда Ляма затерялся на тюремном дворе среди этапируемых, Федор понял, что промашливо покусился на здешний уклад. «Эй-эй, хлопчик, на носу заруби, — зазвучала в ушах предостерегающая выучка Фыпа, — ты вору не товарищ! Тут свои сословья заведены. Вот дворянин до большевиков — высшее сословье. Так здесь и вор. Попробуй-ка в ранешное время голоштанник тронуть барина. Эй-эй! Засекут! Голодом сгноят! Голову сымут! В кандалы закуют. Правота всегда с тем, у кого деньги да положенье! Ты тюремный порядок тоже блюди. Перед бытовиками держи себя коршуном, уступки не делай. Но к законнику на рожон не попадайся. Он тут и есть барин — с ножом за пазухой».
— …Строиться! Живо строиться! — закричал начальник конвоя Воронин, выйдя из тюремной управы во двор. Натянул на голову фуражку, начальственно встопорщил усы.
Его приказ вдесятеро размножили конвоиры.
12
Сухой жар поднимался от зыбучей песчаной дороги, раскаленной солнцем, — дороги тяжкой не только для пешего хода, но и конной повозки. Вихлявый строй заключенных в маете зноя и голода тащился по пустынным проселочным верстам. Резвая птаха-трясогузка с длинным шатким хвостом, удивясь внушительной толпе упорядоченного шеренгами народа, снялась с придорожной кочки, в петлявом полете прошмыгнула над озерцом и затерялась над ржаным полем.
— Стой! Привал! — объявил начальник конвоя Воронин и снял фуражку, выгоревшую до белизны на солнце таких переходов.
Без привалов туго пришлось бы и конвоирам: для них путь не короче, хотя время от времени, чередуясь, они ехали на сопровождающих подводах.
Этап расположили обочь дороги на низкотравной луговине, вблизи прозрачно-темного торфяного озерца. От воды утоляюще веяло прохладой: студеные ключи питали озерцо, взбудораживали серый донный песок, слегка колыхали водоросли. Заключенных усадили на землю, позволили, однако, попеременке умыться и напиться из озерца.
— Но чтоб никакой толкотни! Чтоб порядок! Ясна-а?! — выкрикивал заправила Воронин, окострыжив соломенного цвета усы и по привычке положа руку на кобуру на ремне.
Упревших в пути лошадей выпрягли из подвод, пустили на выгул. Конвоиры разложили для себя на одной из телег еду. Несмотря на солнцепек, хватанули по стакану самогонки, смачно хрустели свежими огурцами, похохатывали, дымили цигарками.
Федор сжевал остатки пайки, выданной в начале пути на целый день, выпил пару кружек дозволенной озерной воды, ополоснул лицо и лег на траву.
В небе висело солнце. Казалось, оно уже давно висит в зените и ни одно облако, белая дымная плоть которых клубилась по краям неба, не смеет приблизиться к нему и усмирить тенью горячий свет. Но вольная высь сейчас Федора не влекла: сшибка с Лямой тревожным холодом выстуживала мечту о чем-то родном и далеком. Еще в колонне долговязая фигура блатаря будто сама напрашивалась заметить ее. Да и Ляма, вычислив в строю Федора, в зловещем завихе головы, обнажа в оскале фиксу, глядел на него с мстительным ехидством. Урки обиду не прощают. Федор им не товарищ.
Тихий храп донесся из-под куста. Молодой конопатый охранник, видать закосев от шибкого градуса сивухи, разомлело лежал на спине, с открытым сопящим ртом. Дулом зарылась в траву его отпущенная из рук винтовка. Федор приподнялся на локте и приметливо осмотрелся. Одним краем ржаное поле тянулось вдоль дороги, другим — полого спускалось в низину и слонилось к лесу. Причем невдалеке от зэковского становища в поле клином вонзался густой подлесок; а уж дальше — вплоть до горизонтной мари — все полонила хвойная необъятность тайги. По другую сторону дороги, за лугом со сметанными стогами, на взгорок тоже простирался плотный таежный массив.
«Сторожевых-то собак в этапе нету», — будто кто-то на ушко подсказал Федору собственную зацепку.
Конопатый охранник соблазнительно спал. Конвойный начальник Воронин тоже распластался на придорожном склоне, надвинув на лоб фуражку. Другие конвоиры слонялись вдоль дороги, лениво переговаривались и даже заученно не покрикивали на арестантов. Распряженные лошади, помахивая хвостами, погуливали на дальнем от Федора берегу озерца.