Большая собака - Соломатина Татьяна Юрьевна. Страница 8
– А разве любить должны?
– Нет, Полюшка. Не должны. Оттого я и плачу. Идём домой.
– Идём, дедушка. – И Поля ещё раз поправляет плед на укутанном, как младенец, трупе Дика.
– Мне кажется, что ему уютно и тепло, – говорит она старой вишне во вкусных подтёках смолы, под которой сухим немым воем сдавливает себе гортань до хрипа, похожего на агонию, Буся.
Через месяц мама предлагает Поле «купить собаку». У мамы хорошее настроение, и она даже зашла к отцу в кабинет.
– Какую собаку? – спрашивает Поля маму. – Как можно купить того, кого уже нет?
– Особенно если этот кто-то – любовь, – добавляет саркастичный дед.
– Это ты, папа, разрешаешь ей всякие глупости! Ты думаешь, я не знаю, что ты повёл её смотреть на труп собаки?! – Мама редко восстаёт против властного деда, и Поля каждый раз сильно пугается и хочет из видимки стать невидимкой. – Да языком Штерна можно экватор три раза обмотать! Только в извращённом безумием мозгу могла возникнуть мысль вести пятилетнюю девочку смотреть на собаку, убитую выстрелом в голову! Ты растишь из неё жестокое чудовище! Ей никого не жалко! Ни меня, ни Витьку, ни Бусю, ни даже эту дурацкую мёртвую собаку, в конце концов! Видишь?! Живую она не хочет, радуйся, папочка!!! – плачет мама.
Поля хочет сказать, что это не дедушка, а она сама. Но он может постоять и за себя, и за неё. И девочка бочком пятится к двери, чтобы тихо-тихо, незаметно выйти из дедушкиного кабинета. Она никогда не боялась Дика, ни живого, ни мёртвого, никогда не боится деда, даже во время припадков гнева. К дедушке всегда можно подойти, обнять и погладить пальчиком между глаз и по носу, и десятибалльный шторм моментально сменится полным штилем. Но отчего-то очень боится свою собственную маму, к которой если и подойдёшь и погладишь, так она спросит: «Ты поняла, как ты виновата?» – и ещё полчаса будет «быкать». А дедушка не быкает и не спрашивает, понимает ли она, Поля, как виновата. Никогда не спрашивает, просто обнимает. Даже виноватую. Даже тогда, когда Поля рисует круги в треугольниках на его важных бумагах. Даже тогда, когда она ушла и заблудилась, потому что перед дождём дорога на пляж была светлая, а после стала тёмная. И все вначале радовались, что она нашлась, а потом ругались, что она потерялась, а дедушка просто сказал, что дорога – она не светлая и не тёмная, а просто – твоя, и её не надо искать, надо просто знать. И у дедушки никогда не болит голова, даже когда сильно болит. Мама оборачивается на шорох, и её взгляд упирается в Полю:
– Скажи, скажи мне, тебе меня не жалко?!
– Ответь маме, Поля. Только не ври, – спокойно говорит дедушка, но его спокойствие страшнее маминых криков. Но деда Поля всё равно не боится.
– Н-н-нет, – наконец говорит она. – Мне тебя не жалко, мамочка. Я тебя… – Но мама не даёт Поле договорить.
– Отлично! Ваша школа, глубокоуважаемый Андрей Павлович! – зло и внезапно тихо говорит мама и смотрит на деда испепеляющим взглядом. Но дедушка почему-то не испепеляется. Дедушка смотрит маме в глаза спокойно и холодно. Долго смотрит. Достаёт из портсигара сигарету, прикуривает и смотрит. Наконец мама не выдерживает и отводит взгляд.
– Ты никогда не любил меня. Ты всегда любил только маму и теперь вот эту пигалицу. Что в ней есть такого, чего нет во мне? – преодолевая судорогу мимической мускулатуры, тихо и медленно спрашивает дедушку мама.
– В ней есть любовь. Бескорыстное дарение. Искреннее приятие, – отвечает дедушка, деланно-равнодушно пуская дым кольцами. – И ещё она умеет слышать то, что другие даже слушать не хотят.
И тогда в глазах Полиной мамы на мгновение вспыхивает огонь разумной расчетливой жестокости… Безумной взрослой человеческой жестокости.
Но лишь на мгновение. Она уходит, и всё её ладное стройное живое тело, и даже гладкие блестящие густые русые волосы, и модное платье из магазина гэдээр скорбят, с трудом превозмогая силу и красоту жадной молодой жизни.
– Животные и некоторые дети лучше взрослых хотя бы тем, что они не играют роли. Или хотя бы изредка меняют амплуа, – обращается дедушка к дубовому письменному столу и гасит бычок в пепельнице. – Если станешь такой – собственноручно пристрелю, чтобы не мучилась! – совершенно серьёзно говорит дедушка Поле. – Ты не представляешь, какая это страшная пытка – жить, когда весь мир тебе должен. Куда ни плюнь – сплошные должники, и никто ничего отдавать не собирается. Я понимаю Дика. Понимаю, почему он умер. Но у меня есть вы. Меня больше. Я сильнее. Сильнее ровно на вашу любовь – бабушкину и твою. Потому мне не так тяжела и мучительна ноша любви невзаимной.
– Дедушка, а можно я у Макса на раме поеду на Костанди за ничьими абрикосами? – спрашивает дедушку Полина.
– Ах ты ж моя умница! И как же это ты уломала, наконец, жестокого Макса?
– Он сам предложил, дедушка. По-тихому от братьев спросил, правда ли, что я подошла к сбесившемуся Дику и поцеловала его в нос или старик Пустобрех врёт? А я сказала, что мне всё равно, что говорят и кому он верит, потому что это только моё. И даже если он меня никогда не свозит на раме на Костанди, я всё равно скажу ему, что Дик не сбесился.
– И что Макс? – заинтересованно уточняет у Поли дедушка.
– Сказал, что отвезёт меня на Костанди, и даже на Десятую станцию, и вообще куда угодно, когда я только пожелаю.
– Хм. Умный внук у Штерна получился, как ни странно. Ну, беги, раз такое дело, успевай. Твои пажи стремительно молодеют.
Поля уже далеко и от испуга, и от дедушкиных разговоров. Чудесный день, светит солнце, но не жарко, потому что с моря ветер. Нежный ласковый ветер, ласкающий тело, как умеют ласкать только южные молодые ветры. Атласный ветер, и если, пока идёшь или бежишь, он только чуть-чуть поглаживает, то вот если гнать на велосипеде – это наверняка приятнее пломбира с сиропом в стекляшке на Тринадцатой. Макс обещал угостить её, но даже дедушке это говорить не обязательно. Костанди выходит как раз на Тринадцатую, а там до Шестнадцатой раз плюнуть.
Сперва ветер, потом растекающееся по языку мороженое. Оно вначале ледяное, но если подержать его во рту, то вкус расслаивается. Самое вкусное даже не это. Самое вкусное происходит, когда толстая тётка в белом колпаке сперва макает крохотный половник на длиннющей ручке в чан с кипятком и только потом скребёт по поверхности бескрайней вечной пломбирной мерзлоты, оставляя глубокую запятую, и почему-то получается идеальный шарик. И таких шариков в металлической вазочке целых три. Потом тётка щедро и ловко поливает шарики коричневым сиропом и, если захочешь, посыпает шоколадной стружкой. Настоящее чудо! Поля уже давным-давно, целую неделю назад, когда ей исполнилось шесть и дедушка со стариком Пустобрехом повели её и Витьку в кафе, твёрдо решила стать продавцом мороженого. Какое же это удовольствие – целый день делать такие красивые круглые белоснежные шарики, всегда, а не только редко-редко, когда в этом городе выпадает недолгий нестойкий небелый снег. Дик эту идею наверняка одобрит, даже если он сейчас этот… как его… Квак? Лягушка, что ли? Лягушка бытия. Нет, пусть Дик будет зелёный абрикос бытия или белоснежный шарик бытия. Или даже шоколад и сироп бытия. В общем, где квакнет в отмеренное время мера малая или даже и запахнет ванилью, там и бытует Дик.
Ну что, любезный мой читатель, вы уже сто раз пожалели, что прочли эту историю? Автор вас предупреждал. И если он написал, что в каждой истории будет зарыта большая собака, то почему вы не поверили? Вы полагали, что это только фигура речи? Отнюдь. Зарытая большая собака – это иногда просто зарытая большая собака. Автор предельно правдив, отчасти и потому, что у него был дедушка, совершенно случайно похожий на дедушку героини истории бунта Дика. В том смысле, что авторский дедушка учил автора не врать. Не врать никогда и ни при каких обстоятельствах. Поэтому автор врёт только мужу. Бывало, спросит муж автора: