Память (Книга вторая) - Чивилихин Владимир Алексеевич. Страница 25
— И в эти же годы зарождалось понятие пролетарского гуманизма!.. Великий русский ученый-гуманист вовсе не ко всякой и всей России себя причислял. Впрочем, у него сказано па эту тему предельно ясно: «Говоря о своей принадлежности к России и гордясь этим, я говорю о своем духовном родстве с теми ее представителями, когэрых принимаю и понимаю как создателей истинно русского направления в науке, культуре и такой важной для меня области, как гуманизм».
Любознательный Читатель. Эти слова мог бы в качестве символа веры взять на вооружение каждый наш современник, родственно приобщаясь к гуманистическим традициям прошлого…
— Несомненно. Только Миклухо-Маклай предупреждал: «;Но это. не то родство, которое дает повод для семейного застолья. От каждого, кто его сознает, оно требует прежде всего постоянной дисциплины в мыслях и делах». (Высказывания Н. Н, Миклухо-Маклая о природе русского гуманизма цитируются по очерку А. Иваиченко «Когда я работаю, я свободен». Журнал «Дружба народов», 1976, ь 7.)
Николай Миклухо-Маклай досадливо морщился, когда его называли путешественником, считая, что есть в таком определении некая легковесность, хотя никто, конечно, не мог счесть его праздным скитальцем по белу свету. Истым путешественником числился и Григорий Грумм-Гржимайло. Услышав эту странную фамилию еще в детстве, я, однако, прожил несколько десятилетий, ничего не зная о нем, кроме фамилии, да немного еще по какому-то случаю о его брате Владимире, металлурге, и так бы, наверное, и тянул до конца, не испытав потребности поближе познакомиться с маршрутами и трудами Григория Ефимовича, еслн б не это мое путешествие в прошлое,.вначале локальное, любительское, не ставящее определенной цели, но со временем незаметно превратившееся в страсть, которая поглотила не один год, заставив отложить большую литературную работу и в зародыше погубив несколько других замыслов. И удивительным было то, что к Григорию Грумм-Гржимайло меня привел декабристский поиск.
6
Однажды моросливым и темным осенним вечером позвонил приятель, прослышавший о моем интересе к прошлому.
— Слушай, завтра об эту пору я хотел бы тебя захватить с собой в один дом на посиделки. Не пожалеешь.
— А что там такое? — без восторга поинтересовался я, уже отыскивая в уме слова, чтоб решительно отказаться,-вечерами у меня подымалось давление, разламывало голову, поджимало сердце и совсем пропадала работоспособность; я со страхом смотрел на телефон, ожидая очередного звонка от кого-нибудь, и с отвращением — на телевизор, от которого некуда было деться.
— Зачем я туда пойду? Телевизор смотреть под рюмочку?
— В этом доме я никогда не видел наполненной рюмочки.
Это уже было хорошо.
— А что же там будет?
— Я же сказал — посиделки. Соберутся архитекторы, биологи, технари. К хозяйке дома, которая тебя заочно знает и приглашает вместе со мной, приезжает из Ленинграда подруга с сюрпризом.
— Сюрпризы уважаю, только чувствую себя неважнецки.
— Развеешься, на людях побудешь, а то засел, и нигде тебя не видно.
— Ладно, давай адрес этого дома.
— Записывай. Высотный на Котельнической, крыло "В"…
В этом доме и этом крыле я не раз бывал за последние двадцать пять лет-там жил мой двоюродный браг Петр Иванович Морозов. Мы родились с ним на одной улице в Мариинске, наши отцы похоронены рядом в Тайге. Их было три брата Морозовых, племянников моей мамы. Старшего, Павла, комсомольского активиста, из обреза убили в Мариинске мясники, второй — Сергей — герои Халхин-Гола, прошел в своем танке всю Отечественную войну и жил в Омске, страдая от старых ран и ожогов. Третий, Петр, получил сельскохозяйственное образование, пошел по партийным и государственным работам; ведал в войну областным земельным отделом в Новосибирске, потом был секретарем Кемеровского обкома партии, министром сельского хозяйства России, семь лет первым секретарем Амурского обкома, затеяв там подъем полумиллиона гектаров дальневосточной целины под сою и пробив в Москве решение о строительстве Венской ГЭС, потом более десяти лет заместителем союзного министра по животноводству, и промышленные мясные комплексыего дело, которое он первым в стране начал еще на Амуре. Поработал всласть, с инфарктами, надорвался и вскоре после выхода на пенсию умер…
От Кировской станции метро я пошел пешком, чтобы подышать; сердцу легко было спускаться под гору, к самому низкому месту столицы — тут Яуза впадала в Москву-реку. Высотный дом ажурно вырисовывался в мутном небе, лишь временами его стройный шпиль расплывался-исчезал в низких сырых тучах, что медленно тянулись над крышами, смешиваясь с густыми дымами Могэса, и казалось, все здание величаво плывет им навстречу. Оно росло меж расступающихся домов, широко раскидывало крылья, рельефно проступало сквозь волглый туман своими башенками и фризами.
Люблю я московские высотные дома! Не те новые высокие сегодняшние параллелепипеды, возникающие вдруг то там, то сям по городу, очень похожие на чемоданы стоймя и плашмя, а именно высотные дома, что в пору моего студенчества неспешно, основательно и одновременно воздвигнулись семью белыми утесами над нашей столицей, стоящей, как и Рим, на семи холмах… Никогда не соглашался с теми, кто, следуя моде-было же время! — почем зря ругал их. Помню, как герой одного популярного тогда романа, из ученых физиков, подходя, как сейчас я, к этому скульптурно-монументальному и в то же время изящному и легкому дому на Котельнической набережной, назвал его почему-то «чванливым и плоским». В те годы мне однажды удалось проделать маленький эксперимент. На плакатную фотопанораму Москвы я положил несколько бумажек и подвел к ней москвичей-оппонентов:
— Что за город?
Они недоуменно рассматривали невыразительные ряды и скопления домов и не смогли увидеть никаких подробностей, сглаженных масштабом.
— Ну, знаешь! Это может быть Пермью или Курском.
— Или Марселем… Плоский какой-то город. Дунул я на бумажки, закрывавшие верха высотных зданий, и они ахнули.
— Москва!
Говорили тогда, что дороги эти здания, но разве дешево обошлись Кремлевские башни или московское метро? С излишествами, дескать, однако «излишеств» куда тебе поболе в отделке Василия Блаженного или, скажем, того же метро, если сравнить его с заграничными… Висотпые здания, будучи несколько похожими друг на друга и в то же время оригинальными, естественно и тактично дописали градообразующий абрис Москвы, и было что-то истинно высокое и символичное в замысле, увенчавшс.ч Ленинские горы, вознесшем над столицей се университет… Высотный дом на Котельнической набережной стоят хорошо, красиво, с любой стороны выглядит не плоским, а объемным.
Небольшая квартира в две комнатки казалась еще меньше, чем была, от многолюдья и больших старинных картин в массивных позолоченных багетах. Хозяйка дома, Софья Владимировна, вдовая одинокая женщина, как-то ухитрялась пробираться между нами, совсем по-молодому хлопоча, чтоб всем было хорошо. А к столу прилаживала свою проекционную аппаратуру ее ленинградская гостья. Татьяна Юрьевна была несколько моложе хозяйки, но такой же говорливой, любезной и расторопной-как-то ловко набросила на стену белое полотно, быстро размотала провода, защелкала выключателями, устремилась за массивный комод искать розетку.
— Нет, нет, не беспокойтесь, прошу вас, я же бывший инженер-энергетик.. Все! Пожалуйста, устраивайтесь какнибудь…
Устроились, погасили свет. Татьяна Юрьевна вставила в фильмоскоп рамочку с цветной пленкой. Сенатская площадь, строгое, как на параде, каре, пушки, кучка восставших в глубине этой известной графической панорамы, народ в отдалении.
— Вот тут все и приключилось, только не так, как изображено…
И начался рассказ о событиях 1825 года, известных всем, и в подробностях известных немногим,-точная, интеллигентная, без единой ошибки «петербургская» речь, которую она не прерывала, даже меняя слайды; на экране высвечивались старинные портреты, рисунки, гравюры, свежие фотографии.