Кащенко! Записки не сумасшедшего - Котова Елена Викторовна "elenakotova". Страница 10
– Правильно! Детей надо возить на экскурсии. – Наташа забывает о танках и самолетах. – Если бы мои мальчишки не ездили… Классная руководительница так и говорит: «Не жалейте денег на экскурсии, вы рискуете потерять детей. Они любознательные». Мои со школой ездили и в Переславль-Залесский, и в Ленинград. Свозила бы ее мать в Ленинград сама, не такие уж большие деньги.
– Ей не на экскурсию хотелось, а сбежать с парнем, – резонно замечает ее соседка.
– …а новенькую привезли, я уже про нее все знаю… Ее муж застал дома выпивши и сразу сюда привез.
«Не дай мне Бог сойти с ума, уж лучше посох и сума» – я натягиваю одеяло на голову. Мне хочется одного: не слышать этого. Нет, еще одного: не слышать ора телевизора в столовой. «Как выиграть миллион», «Что-то там Байард», какие-то певцы кривляются, наперебой пытаясь изображать мировых звезд, – кто кого переплюнет, еще какое-то «Поле чудес»… Не смотрела телевизор ни разу после того, как судьба вернула меня в Россию из Лондона. Никогда бы не поверила, что с голубого экрана могут литься такие помои, причем только они и ничего иного.
Тяжелый день, я и забыла совсем, что сегодня во всем мире Пасха. А никто вокруг меня про это и не вспоминал, потому что не знает. Удивительно длинный день, я столько повидала, два текста написала начерно. Во всем мире Пасха, а меня накрыло. И погода совсем не пасхальная. Хотя… В Россию же Пасха еще не пришла… И придет не скоро. Позже, намного позже, чем в остальном мире.
Подсадная утка и бородатая свекровь
К утру вернулась зима, за окном падают крупные рыхлые, совершенно рождественские хлопья. С утра добрейшая санитарка Нина Михайловна дала кипяточку. Стою у зарешеченного окна ванно-курительного туалета с пластиковой кружкой кофе и сигаретой…
Окно смотрит на меня. Видно, как оно жадно глотает воздух. Я завидую окну: воздух застревает в нем где-то между первыми и вторыми створками, наполняет его нутро, в нем все свежо, влажно, прохладно. Окно чует, как мне хочется попросить его поделиться воздухом, но, видимо, ему и самому маловато. Оно так и выворачивается наружу, в сторону рыхлого снега, морозной капели, в сторону деревьев с припорошенными ветками… Окно разговаривает со мной через плечо, его сегодня раздражают однообразные картины нашего ванно-курилочного салона-сортира, это очень хорошо видно, его тянет сегодня туда, где влажный рыхлый снег, память о Рождестве, о нашем детстве. Видно, что окно про это все хорошо знает, видно, что помнит. А что наш сортир? На что тут ему смотреть? Все-таки у этого существа, у моего окна, очень сильные перепады настроения. Хорошо, что никто не догадывается.
А в сортире, действительно, все одно и то же. Меняются только обитатели, но они тоже одинаковые. Одинаковые лица над одинаковыми халатами: голубыми с розовым, синими с зеленым.
Окно начинает разговор, пусть нехотя, и вполголоса, и через плечо, но это так увлекательно, что я не слышу и не вижу «салона». Вижу только грязные, когда-то белые рамы, за ними грязную, когда-то белую решетку, за ней – грязный снег, который, похоже, никогда и не был белым. Разве что пока летел с неба… Прислоняюсь лбом к холодному стеклу, окно вздрагивает от моего тепла, перестает выворачиваться наизнанку, оно греется, мы стоим в обнимку, мы оба вспоминаем Рождество моего детства, подарки, положенные в валенок, разбитую папой звезду, из-за которой я так плакала. А мама варила холодец в ожидании гостей.
Оклемавшаяся от капельниц буйная деваха, давеча душившая кого-то, гадает по руке. Плата по таксе, такса – сигаретка. К девахе стоит очередь. Возникает искушение – пусть и мне погадает, но окно отговаривает – и правильно делает. Нагадает чёрт знает чего, а я думай потом и мучайся… Окно поворачивает ко мне пейзаж больничного парка другой стороной, а меня – лицом к новому пейзажу. Я вспоминаю картину Ван Гога. Не помню точно ее названия, там человек бредет по разноцветной аллее осеннего больничного парка. Окно поворачивает меня лицом к буро-красным и желтым вангоговским осенним листьям, к черной фигурке человека. Окно отвлекает меня, хочет охранить от гадания, от чуши, которую расскажет мне бывшая буйная душительница, а ныне хиромант девятого отделения.
Мы с окном смеемся, слушая рассказы у меня за спиной. В предсказаниях хиромантки-душительницы различается только количество детей, а в остальном у всех клиенток сортира – длинная жизнь, непременно куча денег и много секса. А еще мы все влюбчивые, доверчивые, и правые руки у нас – если сравнить их с левыми, где судьба прописана, – показывают, как мы сами искалечили свою жизнь.
Хиромантка просит оставить ей допить кофе. От самой просьбы желание пить у меня пропадает, я сую ей кружку, там осталась треть, не забыть потом помыть. Окно укоризненно морщится, мне стыдно, я отворачиваюсь от окна, смотрю на хиромантку. У нее потрясающие внешние данные: высока, стройна, худощава, с огромными голубыми глазами и аристократически-впалыми скулами. Это трудно разглядеть – мешки под глазами, деваха выглядит лет на сорок пять, но, если присмотреться, видно, что ей не может быть больше тридцати пяти и что она красавица. Отлепляюсь от окна, чтобы не надоесть ему, выхожу из сортирного салона, иду по коридору к шестой.
Всего половина восьмого, а в отделении суета и странное возбуждение. Понедельник: кого-то выпишут, будет много «новых поступлений», врачебные осмотры, беседы «по душам». Атмосфера птичьего базара и страшного бардака: сестры носятся, кричат дурными голосами, выкликают – кого на уколы и гормоны, кого к врачам в другие корпуса.
– Поговорим? – спрашивает меня «наблюдающий» врач. Мы заходим в кабинет. – Ну? Как ваши дела?
– Это я должна вас спросить.
– От меня ничего не зависит. Я считаю вас человеком совершенно адекватным, так и буду докладывать комиссии.
– А когда вы собираетесь докладывать?
– Это не от меня зависит… – Дальше длинный речитатив, возможно, смесь искреннего сочувствия в микроскопических дозах – так, для запаха правдоподобия, – с профессиональными провокационными разводками. Это законная часть методики обследования. Поковырять, понаблюдать за реакцией, спросить: «А что это вы так пальчиками нервно по ключице постукиваете?» Уже не смешно, да и не интересно.
Перед обедом на освободившуюся койку заселяют новенькую, Галину. Квадратная крепкая тетка лет сорока, крашенные хной волосы, короткая мужская стрижка. По коридорам тут же ползет слух: стукачка. Галина мгновенно пытается – громко, назойливо – задружиться со всей палатой: рассказывает какие-то истории из собственной жизни, не закрывая рта, сообщает, что у нее «свободный выход» и ближе к вечеру она непременно поедет на Даниловский рынок… Может и капустки квашеной принести, если кто хочет, и огурчиков соленых.
– Лен, вам с Даниловского рынка принести огурчиков соленых? – уже в который раз спрашивает меня новенькая, а я думаю, что когда герою рассказа Хармса надоело смотреть на вываливающихся из окна старух, он пошел на Крестовский рынок, где, «говорят, одному слепому подарили вязаную шаль». Как классно наш Хармс – блондинка с кровати в углу – вчера рассказывала свои истории из жизни Серпов. Какой сочный у нее матерок, как весело было ее слушать. С появлением шумной новенькой, заполнившей собой все пространство, атмосфера пионерлагеря, пусть и утомительного, но веселого, в палате номер шесть исчезла. Сгустился плотный негатив и тревога. Не у меня внутри, а ва-аще… Но о тревоге – ни-ни, это сразу – на карандаш.
Время посещений. Моих визитеров шмонают с повышенным пристрастием, поэтому подруга просачивается ко мне где-то через полчаса. Визит по-деловому краток: «…Вот каша, вот вода, дай посмотрю на тебя… Нормально, я боялась, будет хуже. Не жестикулируй, когда говоришь, – кругом глаза и уши. Лен, все читается, слушается, каждый твой жест и слово берутся на карандаш». Подруга – психолог, отработала двенадцать лет в Сербского. Она уходит, а я жду другую приятельницу – Надежду. Мы договорились с ней пройтись по редактуре рукописи четвертого романа. Так много свободного времени, как в психушке, у меня может уже и не быть…