Кащенко! Записки не сумасшедшего - Котова Елена Викторовна "elenakotova". Страница 9
Помню, как в один из первых дней пришел адвокат, стал спрашивать меня, лучше будет, если он так напишет ходатайство или вот эдак. Я смотрела не него, слышала и даже понимала его слова, но не понимала смысла того, о чем он спрашивал. При этом видела себя со стороны: майка, заправленная в треники, пластиковые тапки, на голове разлетающиеся сухие волосы, наверняка помятое лицо. Мне было все еще страшно в девятом отделении.
– Игорь Николаевич, вы сами решите. Вообще, все решайте сами, я тут уже схожу с ума. Зато я теперь, посмотрев на все это, уже не так боюсь тюрьмы. Не представляю, чтобы там было намного хуже.
– Нет, Елена Викторовна, там намного хуже, поверьте мне. А представлять, действительно, не стоит.
Сейчас не страшно уже. Совсем не страшно, даже занятно. Даже неудобно как-то перед Игорем Николаевичем за сравнение нашего девятого, в сущности довольно терпимого, отделения с тюрьмой. Тут вполне можно выжить, иногда даже весело. «Падающие старухи» из рассказа девахи-Хармса, беззубая старушка Елизавета Борисовна.
Брожу по коридору, думаю об этих реальных и нереальных старухах. Банальная мысль приходит, что старость может быть прекрасной, в ней может быть радость, если только в ней есть потребность. Нашей беззубой Елизавете Борисовне она просто не нужна, а может, она вообще не знает, что это такое, ей хорошо и так. Вывернутый наизнанку мир, его контуры – это же наше воображение о нем, сам по себе он, наверное, безвкусен и бесцветен, и кто-то его таким и видит всю жизнь, разве нет? Провидение ведет свою игру и вершит нашу судьбу, в которой каждый только сам может решить, что утрата, а что – счастье. И старость сама по себе, скорее всего, всегда одинакова, это мы окрашиваем ее в разные цвета, делаем ее мучительной, спокойной или еще какой-то… Что-то в голове зашкаливает от этих мыслей, вообще непонятно, почему меня понесло об этом думать и есть ли тут вообще нечто, о чем стоит думать.
Старость чаще всего описывают как очень грустное время, и проживают ее люди чаще грустно, а почему? Неужели нет счастливой старости, и не потому, что жизнь у кого-то легка, а потому и старость уютна? У моих старушек была нелегкая жизнь, и даже нельзя сказать, что они такие уж сильные… Это пошло уже колдовство над очередным рассказом. Они обычные старушки, нет, не обычные, но таких немало, восемьдесят лет жизни не убили в них радость. Они, мои старушки, доживают свою жизнь в коммунальной квартире на Патриарших. Они – в рассказе – не будут горевать об утраченном, они будут просто жить, принимая то, что посылает им Провидение, и не задумываясь о нем.
Эх, жаль, что до завтрака мне ноутбук точно не выпросить. Лежу на койке, сочиняю в голове рассказ «Шорохи судьбы». Судьба шуршит? А как же иначе? К чему сетовать на то, что я сижу под замком в дурдоме, а могла бы сидеть вечером в партере с мужем и смотреть на танцующую Лопаткину? Зато вот Гумилева вспомнила.
После завтрака девушка Лида – та, что без выражения играла «Лунную сонату», – подходит ко мне: «Лен, пойдемте, поиграем на пианино, я одна стесняюсь». Накануне вроде не стеснялась… Лида играет все тот же репертуар, все так же с напряжением вспоминая, куда ставить пальцы, – это видно по ее рукам и лицу, – все так же механически и без эмоций. Потом сажусь я, играю кусочек вальса из джазовой сюиты Шостаковича, потом Belle – арию Квазимодо и компании из «Нотр-Дам». Шостакович проходит между делом, а Belle приходится повторять три раза на бис… Скучно.
Новая смена сестер и санитарок опять развлекается разводками вокруг вопросов ноута и телефона. Уже не удивляет и не травмирует. Похоже, между делом у меня развиваются навыки разговора с медперсоналом. Между каким, тля, делом? Нет, трудно выжить писателю в психушке при новом законе… Без мата, выкидывая слова из песни.
После вялой перебранки получаю ноут только ближе к полудню. Что телефона от этой смены не получить – мне ясно, но удивительно – нет потребности! Ну нет телефона – и нет. Воскресенье. Звонить подругам и приятелям, языком чесать, а на фига? От адвокатов мне в данный момент ничего не нужно, муж и сын еще спят себе мирно в свободном мире. Вот ноут – это важно. Можно поработать, отключиться от жизни девятого отделения, пожить в другой реальности. Я пишу рассказ о старушках, которые гуляют вокруг пруда по солнышку. Хорошо, что получается не грустно, просто отлично. Очнулась, поставив точку. Переписывать буду завтра, сегодня уже все, батарейки сели. Не в ноуте, в голове. Пора пройтись.
На глаза снова попадается бессловесная женщина с исступленным взглядом, худая как жердь. Сейчас не завтрак, не обед, вообще непонятно, который час, но она ест вне времени. Тут все вне времени. Я иду по коридору, она сидит за столом. Держит правую руку вверх, как будто несет олимпийский огонь. Левой медленно, методично, загружает в рот еду. Вообще все время, что я ее вижу, они либо ест, либо курит, либо производит эти таинственные движения руками. «Это ее ритуал», – поясняет мне милая хроническая алкоголичка из второй, надзорной палаты. Не удерживаюсь, спрашиваю: «А что у нее?»
– Последняя стадия анорексии, это уже необратимо, прикинь. Двадцать восемь лет… – Это я уже знаю, но слушаю дальше, ведь все вне времени. – Начиналось с того, что она морила себя диетами, а теперь – полное нервное истощение и шизофрения.
– Тут у всех шизофрения, – подхватывают и с пол-оборота заводятся еще две женщины, что сидят за столом и пялятся в телевизор. Новая тема, разговор оживляется, я иду в «туалетно-помывочный салон» курить.
К вечеру накрыло. Никогда на Пасху у меня не было такого мерзкого настроения. Непонятное состояние, то жарко, то холодно. Пару часов бьет настоящий озноб, при этом страшная сонливость, непонятная усталость. Нет сил встать, пойти покурить, да и курить не хочется. Вообще ничего не хочется. Слышу сквозь нездоровую дрему два коротких звонка в дверь отделения, это значит, снова привезли новенькую. Появление новеньких интересует обитателей девятого отделения только тогда, когда уже совершенно нечем заняться. А сегодня в палате номер шесть идет неспешный обстоятельный разговор о жизни.
– Шесть мальчиков у меня от восьми до восемнадцати…
– От одного мужа, что ль?
– От него, от него. От того, которого я якобы ножом пырнула.
– Так тебя сюда из-за этого?
– Он написал на меня… Какой нож! Я им капусту резала для пирога. Руку ему чуть-чуть поцарапала.
– И что?
– Да я о мальчиках… Не отдам их ему, они его и не любят совсем. Они меня любят. У них тема только одна – что у восьмилетнего, что у старшего. Война и армия. Только с этим ко мне и пристают. «Мам, раскрась мне танк, тебе все равно делать нечего», – это повествует Наташа – та, что давеча спрашивала про лангустины. – …а как это мне делать нечего? Их накормить – это целый день у плиты стоять. А еще допросы!
– Так ты и на допросы ходишь?
– Ну да, этот же на меня и уголовку завел.
Уголовка, которую на Наташу завел муж, интересует нашу шестую меньше, чем дети.
– А чё, они сами танк раскрасить не могут? – реплика с одной койки.
– Шесть мальчишек, с ума сойти… – с другой
– А с девочками, думаешь, лучше? – чей-то вздох.
– С девочками точно лучше, – начинает было Наташа…
– Ничего с ними не лучше, – вмешивается соседка. – Даже наоборот. У моей приятельницы дочери тринадцать лет, а такое отмочила, не дай бог…
Соседка машет рукой, якобы не собираясь рассказывать историю дочери приятельницы. Тут же вздыхает, показывая, что этого рассказа нам все же не избежать.
– …дети-индиго, через них истина проходит, – это ангел Аля заполняет мимолетную паузу.
– …пошла гулять и не вернулась… через два дня прислала матери на компьютер, – уже течет рассказ о дочери приятельницы.
– …какая мама у нее современная, в сети сидит, – Аля забывает про детей-индиго.
– Ну да… Сбежала с парнем в Ленинград! В тринадцать лет! Шестнадцать дней искали, она телефон отключила, но все равно нашли.