Большой футбол Господень - Чулаки Михаил. Страница 44

– Ты замечательно придумал, Дорогой! А кто будет заниматься контролем и учетом?

– Мы! Ведь Мы же всеведущие и всемогущие. Вот Мы и будем рассчитывать: где, кого и сколько нужно. Рассчитывать и распределять по потребностям. Выдавать разрешения на рождение каждого комара и каждого слона.

– А что же с хищниками? Они тоже красивые и умные, тоже очень желают жить!

– Ну-у, с хищниками… – Он немного поколебался. – Их Мы приучим питаться травой. Ну вообще – зеленью. Бывают очень питательные корешки – им вместо мяса.

– Им не понравится.

– А Мы внушим, чтобы понравилось! Поменяем им пищевую ориентацию. Может, мясное питание – такое же извращение, как однополая любовь: по-настоящему, надо любить противоположный пол и питаться противоположной половиной природы: фауна поедает флору, а флора потом поедает фауну – в виде испражнений и трупов. Это и есть мировая гармония. А когда мясо ест такое же мясо – чистое извращение, это Оно навязало волкам и тиграм, чтобы развязать борьбу и Самому устраниться от мелких дел.

– Но, Дорогой, Оно знало, что делало: столько на Нас свалится хлопот! Их такое множество повсюду, всяких планетян – чтобы каждого сосчитать и отрегулировать. Так хорошо, когда они устраиваются сами, так спокойно! Мошки плодятся, а пташки их регулируют. И пташки за это любят мошек. Кажется, Мы это уже обсуждали.

– Но мошкам тоже немножко больно.

– Пусть потерпят.

– А мышкам? Им тоже больно, когда ими играют кошки.

– Совсем немножко больно.

– Мышам не немножко. Они пищат. А оленям и вовсе больно. Газелям. А Мы могли бы сосчитать газелей, и волкам не пришлось бы их регулировать.

– Тогда Нам только и придётся о них думать и думать, считать и считать.

– Но Мы же и так о них думаем. И преждесущее Оно в Своем одиночестве только о них и думало.

– Вот именно – в Своем одиночестве. Просто, Ему больше нечем было заняться, потому Оно только и думало, что о всяких планетянах. Да и то Оно пустило их на саморегуляцию, не подсчитывало каждую мошку и пташку, хотя уж Ему-то больше нечего было делать. Но Мы теперь вдвоем, Мы любим Друг Друга, Мы и должны думать Друг о Друге, заниматься Друг Другом, Милый и Единственный Мой, а не отвлекаться. Оно только и думало, что не о Себе, а о всякой мелочи, вот Оно и взбунтовалось от этого.

– Как взбунтовалось? Против Кого? Оно единственное и самое главное, Ему бунтовать было не против Кого.

– Но взбунтовалось же. Значит, Оно против Себя Самого взбунтовалось – и решило создать вместо Себя – Нас. И вот Мы теперь счастливы, но Мы должны и научиться на Его одиноких ошибках.

– Самое главное, Дорогая, что Мы счастливы, а об остальном поговорим потом.

– Мы счастливы, Дорогой, но что Нам остается, если не разговаривать?

Конечно, Она права: что Им остается делать вдвоем?

Только разговаривать. Им и сон неведом, и усталости Они не знают – только и остается: разговаривать и разговаривать, после того как Оно провело полувечность в одиночестве.

* * *

Клава лежала и думала, что если она забеременеет, а по срокам такое очень вероятно, то всё поменяется. И не имеет она больше права рисковать собой – потому что не только собой, не столько собой! И если она убежит одна и родит от Виталика сына, вообще ребенка, даже дочку, все-таки частица Виталика останется жить, даже если он сгинет в Чечне.

Конечно, никто не поверит, что это – его ребенок. И родители его не поверят, не признают и не примут. Но сама-то она будет знать – и пусть говорят всё, что захотят. Она одна будет знать – и Бог тоже.

Виталик тоже думал. Эта ночь его изменила. Или – возможное отцовство.

– Ты знаешь, ты извини, – зашептал он. – Столько тебя ждал, думал, дождусь, будет у нас брачная ночь в квадрате. А получилось – вот как. Словно пачкун какой.

– Ну что ты! Ты же болел, тебе ещё выздоравливать надо. Я так счастлива, что почувствовала тебя.

Она сказала почти правду. Конечно, она сделалась бы ещё счастливей, если бы Виталик вознес её до вершин блаженства – как молодой Бог. Но и так она была счастлива – что он жив и способен продолжить жизнь.

– Ну хорошо, ладно. Я другое думаю: ты – уходи одна. Ты ходишь свободно, тебе чечены верят – ты убежишь, а вдвоем нам не уйти, тем более зимой, когда снег и следы. Вдруг ты сегодня зачала?

Слово было очень не его, ученое какое-то, и потому особенно растрогало Клаву.

– Уходи одна! Уйдешь и родишь сына. Если я погибну, чтобы он остался. Я письмо напишу папе с мамой, что ты была здесь, что ребенок мой – чтобы поверили!

Про письмо – хорошая мысль, про письмо она не подумала. Чтобы был признанный ребенок Виталика, чтобы рос с любящими дедушкой и бабушкой.

Не капризный больной, донимавший её в последнее время, а мужественный мужчина лежал в тесном чулане. Другой человек. И Клава посмотрела на него по-другому. Устыдилась тайного влечения к Мусе, которое она не могла подавить в себе – да и не очень подавляла.

Она вышла в комнату – благо дверь оказалась незапертой снаружи. Ради нее – незапертой. Чеченцы спали – все. Страж спал сидя, привалившись к стене и обняв автомат. Ещё несколько стволов валялись в углу, словно вязанка хвороста.

Выхватить резко один калаш – и прошить всех по два раза с гарантией!

На коней – и в долину!

Но они оба с Виталиком – плохие наездники. А Виталик к тому же – больной и слабый. Сбросит конь на горной тропе, переломаются они – и облава легко их догонит, собаки настигнут – если только они сами до этого не замерзнут на свое счастье, чтобы избежать мучений.

А если бы и хорошие наездники – очень далеко нужно скакать – и всё, не зная дороги. Может быть, вчера вечером Клава бы и решилась, но ночь изменила всё, она больше не имела права рисковать собой. Ко вчерашнему вечеру она почти приучила себя думать по-мужски, но теперь она сделалась опять испуганной женщиной.

Каково ей было бы расстрелять спящего Мусу, она так и не узнала, потому что не попробовала. Муса хотя и изверг, но к ней всегда относился хорошо.

Клава вышла из хижины и, пока все спят, отошла в сторону и справилась с утренними делами – по-женски. Потом осмелела и, полураздевшись, ополоснулась холодной ручьевой водой.

Вершина горы осветилась розовым лучом. Клава снова подумала, что до Чечни никогда не видела такой красоты. И не увидит больше, когда убежит отсюда. И снова патриотически пожалела, что живет здесь враждебный народ, что не заселили Кавказ сплошь русские – как её Ярославскую область. Вот была бы жизнь!

Помолившись и позавтракав, Муса приказал ехать.

– Ты тоже, доктор, – добавил он неожиданно. – Больной теперь хорош, надо других лечить.

– Я лекарства только напишу, какие ещё давать, – сказала Клава. – И больному скажу.

В чулане Виталик написал записку. Шепнул:

– До свидания, родная. Я тут написал маме: помнишь, как я в третьем классе хотел, чтобы теленка тоже Виталиком назвали? Это только мы с нею помним: чтобы поверила, что я писал, потому что почерк – плохой. Береги себя и убеги! А я – как получится. Может, выручит держава?

Клава чмокнула его бегло – торопилась и боялась, что войдут.

Лишнего коня не было. Значит, Муса решился внезапно.

– Сидеть будешь ко мне, – приказал он. – Доктор легкий, конь сильный, едем шагом.

Ехали медленно, Муса берег коня. Клава сидела впереди Мусы, как ребенок. И это самая опасная позиция. Муса иногда придерживал её – за живот. А потом соскользнул на бедро.

Муса мучился. Желание к мальчишке-доктору охватывало его. Рука сама тянулась к бедру, обтянутому грубой солдатской штаниной. К бедру, по бедру, выше – и под пальцами оказалась совершенно женская конфигурация.

Муса ничего не сказал. Только прижал сильнее. И Клава ничего не сказала.

Так и доехали молча.

Молча спешились, если не считать коротких непонятных Клаве команд.

Муса схватил Клаву за руку и потащил в дом, в комнату.