Проводник - Черт Илья. Страница 3

— Что, что? — начал, было, Макс, но я прервал его.

— Да, да, конечно. Извини. Больше не буду. — сморозил я.

Короткие гудки. Пустота.

Значит, опять. Об этом страшно было думать. Я помню серые стены, разодранные тапки-шлепанцы, укол с утра, укол вечером. И пустота… И страх. Тогда я имел неосторожность поделиться горем с ближними. В первый раз это была мать, во второй в стукачи записалась моя подружка. Значит, это случилось опять. Итого шесть потерянных месяцев жизни. Просто подарок для белых засаленных халатов. Но теперь я уже был тертый калач. И, в конце концов, в этот раз я отделался всего месяцем. А это уже говорило о том, что я могу рассчитывать на полное избавление от моей напасти в очень скором времени. И никаких лекарств. Никаких слюней на пол. Никаких заблеванных унитазов. Я выдержу.

В первый раз было страшней всего. Последнее, что я помню тогда, это вагон и угрюмый проводник, забирающий мой билет. Я сел на поезд, уходящий на юг, в Анапу. Море, солнце… Подвернувшаяся халтура снабдила меня внезапно некоторыми финансами, а я уже тогда чувствовал, что если не отдохну, будет нервный срыв. Ну и… дело стало за малым. И вот я, перекинув рюкзак через плечо, с болтающимися на шее темными очками, открываю дверь в купе и… бездна. Пустота с лохматыми краями. Как сейчас помню свою расползающуюся улыбку, когда я взялся за ручку двери и приготовился сказать что-нибудь остроумное и смешное своим случайным попутчикам, таким же счастливчикам, как я. У меня даже осталось смутное ощущение, что какие-то двое там все-таки сидели, но, возможно, я это сам себе потом придумал. По крайней мере, я очнулся через три месяца в десяти километрах от поселка Кижи, лежа ногами в ледяной воде. Я так и не смог себе объяснить, что я искал на лесном озере в северной карельской глуши, когда только что собирался ехать в направлении теплого южного моря. Только позже выяснилось, что прошло уже достаточно времени, и чем именно я занимался все это время — я понятия не имел.

Не думайте, я хоть и дурак, но уши у меня на месте, и о всяческих зомбированиях и гипнозе я наслушался. Ну, думал я, точно что-нибудь сделал эдакого. Наверно, убил кого, либо выкрал что-то… Потом думал: «Да нет… чушь все это». Но ждал. Ждал, что вот сейчас раздастся звонок в дверь, войдут люди в форме и… все выяснится. Нет, я не боялся наказания, я боялся неизвестности. Но никто не пришел. И я пошел сам к матери. А к кому еще было идти? Вот тут я и потерял своего первого кумира. Звонок по телефону, вежливые вопросы, подпись какая-то на чем-то и… капельницы, капельницы, капельницы и… бездна… Пустота с лохматыми краями. Матери я больше не видел. Когда мои добрые мучители решили, что с меня хватит, по знаку невидимой, большой во всех отношениях, руки я был выпущен на свежий воздух прямо в пахнущий уходящим теплом парк без объяснений и без каких-либо наставлений. При расставании работники учреждения вели себя крайне вежливо, участливо, вкрадчиво улыбались и по-братски подталкивали в плечо к выходу.

— Все? — не веря, спросил я.

— Все. — улыбка, полная официального государственного участия, заслонила собой лицо, ее производившее. Пластмассовая вежливость в обрамлении помады и белая окантовка. Очень стильно, официально. Возможно, подойдет к вашему офису?

Первый раз было страшно до чертиков. Если кто из вас, дорогие читатели, хоть раз перенес тяжелую болезнь, надолго выбивающую вас из колеи жизни, особенно в годы школы или студенчества, то вы знаете ощущение, когда возвращаешься к прежним своим делам, разговорам, друзьям, и понимаешь, что все это как-то неуловимо безвозвратно изменилось, хотя, вроде бы, осталось и тем же. Все на тебя как-то странно смотрят, недомолвки,… — «а-а… так тебя ж не было…», «ну, да… у тебя ж было…» — и смущенное молчание. Это смущенное молчание посреди недоговоренной фразы убивает как разрывная пуля. И ты начинаешь ценить бескомпромиссный цинизм, что нередко встречается у людей жестоких. И они тебе кажутся милей всего со своим откровением: «а-а-а… так правда у тебя было… (следует точный диагноз)? Ну, круто!» — И ты чувствуешь себя счастливым. Почему? Да потому, что этот невоспитанный наивный и, может быть, слегка глупый человечек попросту не испытал к тебе жалости, тем самым вернув тебя на одну планку с ним. Жалость убивает. Жалость к больному затаптывает его в липкую грязь собственного ничтожества, откуда редкой птице удается если не взлететь, то хотя бы выползти отдышаться, чтобы начать путь наверх, к своим. Испытывающий жалость — убийца. Я испытал это на себе как никто. Были вопросы. Были косые взгляды уже потерянных, но еще пока не осознающих это, старых друзей. Потеря любви. Пусть странной, не очень долгой, но кому быть здесь судьей? Полный разрыв с матерью. Ее я больше не видел. Дальние знакомые, до которых «это» еще не дошло, согласились мне помочь на первых порах. Дальше как все, кто начинает заново жизнь. Новая работа, аренда жилья, покупка кастрюлей и тарелок, неприятности с милицией при оформлении документов, внимательные глаза с оттенком страха, и вежливая, переходящая в издевательскую, улыбка. Я давно не улыбаюсь сам. Меня заставили.

Я удивлю вас. Друзья, точнее те, кто считает себя таковыми, считают меня очень веселым и общительным человеком. У некоторых это даже вызывает абсолютно черную зависть, которая заискивающе подсматривает из уголков их глаз, пытаясь приметить секрет такой «неописуемой» популярности. Секрет, хм… Они его чувствуют, они знают, что он должен быть. Некоторым просто приятно общаться с человеком, у которого «не все в порядке с головой». Это интересно, даже несколько модно. Они ищут в тебе чего-то нового для себя, их жадность до непознанного гложет их. Они чувствуют это непознанное, они знают, что оно должно быть. Другие же видят твою отстраненность от внешнего, твою легкую ироничность, и ошибочно принимая ее за мудрость, начинают искать в тебе возможного советчика, учителя. Они ждут от тебя причины. Они чувствуют ее. Они знают, что она должна быть. И она есть. Они все правы в своих ожиданиях. Но они не готовы ни увидеть, ни понять, что все их ожидания — это всего лишь колышущаяся лохматая нить на краю бездонного колодца. И мне в сотый раз приходится улыбаться им всем, потому что я не хочу оскорбить их ожидания. Да и люди, которые всегда улыбаются, как выяснилось, не вызывают ни у кого подозрений. Улыбающийся человек создает впечатление полного порядка и спокойствия. Все это, конечно, мне на руку. Я постарался, насколько мог, поменять круг знакомых, и это оказалось тяжело. Тогда я принял решение оставить институт, в котором в тот момент учился, и начал поиски работы. Думаю, вы уже понимаете, насколько это занятие было тернистым. Мне задавали столько разных интересных, глупых, а порой и грубых вопросов, что часто мои нервы не выдерживали раньше, чем я получал какой-либо ответ. Строгие роговые очки в отделах кадров фабрик и заводов сменялись пропитыми багровыми носами школьных завхозов, сухие рукопожатия автопарков — мокрыми шлепками ладоней в столовых и прачечных. Вся эта череда лиц уже грозила совсем потерять численность и сокрыть свое окончание в звездной недосягаемой дали, как вдруг…

Больница. Да-да, именно те, что так постарались над моей судьбой, теперь сами брали меня в свои руки. Это было даже каким-то наваждением. На этот раз, огорошенный этим фактом (фактом того, что я вообще зашел в это заведение), я сидел как истукан и практически не реагировал на вопросы в свой адрес. Уж не знаю, что там решила старшая медсестра, но я (о, чудо!) получил работу. Работу санитара. Что ж, жаловаться было не на что. Видимо, мое угрюмое и замкнутое поведение было принято за чрезвычайную решимость и твердость, поэтому я не подвергался в дальнейшем ни каким-либо проверкам, ни особым наблюдениям. Больница, находившаяся на проспекте Солидарности, была не ближним светом от дома, но время езды всегда можно было скрасить хорошей книгой, которую вечно не хватает времени прочесть, или хорошей музыкой, которую дарил жужжащий друг плеер из-за пазухи, или подумать над собственными композициями и песнями, которые тогда уже вовсю писались.