Огненное порубежье - Зорин Эдуард Павлович. Страница 22
— Задуманному не бывать. Совсем обезумел Роман. Послов моих держит по три дня на подворье. А велика ли ему от того польза?
— Роман — сам себе голова, — неохотно отозвался Юрий.
Всеволод вскинул бровь, провел пальцами по усам.
— За глупой головою и ногам плохо,— глухо сказал он.— Неужто Глебова участь не прибавила ему ума?
— В чужую дудку не наиграешься.
— Да дудка чья?
— Твоя, ведомо.
Всеволод откинулся на лавке, усмехнулся, прикрыл веками глаза. Сидел молча, не шевелясь. Не шевелился и Юрий, судорожно думал: «Осторожен, осторожен и коварен». И вдруг поймал себя на страшном: «Неужто обо всем пронюхал? Зачем звал? Почто разговор завел о Романе?»
Но, когда Всеволод открыл глаза, страх прошел: такая в них была ясность, такая чистота, что Юрий и сам невольно просветлел лицом.
Всеволод заговорил о наболевшем: о кознях князей, о недоверии бояр, о племяннице Пребране, томящейся в Новгороде под присмотром своевольного посадника и Святославовых соглядатаев.
«Зачем ему это?» — подумал Юрий. И снова всколыхнулась в нем невысказанная обида: захватил отцовский стол, а сыну жалуется на тех, кто на стороне извечного закона. Нет, Всеволоду он не советчик.
Разговор не клеился. Всеволод, чувствуя это, перекинулся на другое. Стал расспрашивать Юрия, удачной ли была последняя охота.
— Выследил двух лосей,— сказал Юрий, отодвигая лицо еще дальше в тень, Всеволодовы глаза смущали и пугали его. Он вдруг почувствовал во всем теле унизительную слабость.
— Нынче же велю Давыдке готовиться к встрече гостей в Заборье,— проговорил Всеволод.— Засиделись бояре, скисли.
Юрий молчал.
— Так что же с Романом? — серчая на него за безучастность, вернулся к разговору Всеволод.
— Ты князь, тебе и решать,— сказал Юрий.
Всеволод встал. Встал и Юрий. Они были почти одного роста — оба стройные, смуглые, светловолосые.
Предчувствие не обмануло Всеволода. Погоняя коня, оставив далеко позади себя сопровождавших его воинов, он с болью вспоминал отрешенные глаза молодого князя.
Всюду враги. Святослав и Роман не в счет — клятвам их он никогда не верил. А нынче утром Кузьма Ратьшич намекнул, что-де и Давыдка спелся с Кочкарем, Святославовым прихвостнем. Глядит пес, где кусок поболе да посытнее. Но так ли это?.. А что, как нарочно выпустил он Житобуда? Что, как прельстился, поверил в несбыточное: соберутся-де князья, а с ними Святослав, спихнут Всеволода, посадят Юрия, заведут старые порядки — тогда опять Давыдка в почете?..
Всеволод стиснул зубы, резко стегнул коня. Вороной вздрогнул, заржал, рванулся в зеленый простор, ветер сорвал со Всеволода шапку, но он и не оглянулся. Снова стегнул коня, еще и еще.
Пропуская князя, мужики на мосту шарахнулись к перилам, чей-то воз накренился набок, испуганно вскрикнула баба.
Быстрым шагом миновав наполненные боярами сени, Всеволод прошел в ложницу.
Окружавшие Марию девки, побледнев, выбежали. Всеволод опустился на колени и ткнулся головой в ласковые руки жены.
В сакле с глинобитными полами, где она выросла, всегда теплился добрый старый очаг, во дворе, нависшем над рекой, цвели розы, внизу, под скалами, бил прохладный родник в оправленной камнями овальной чаше. По утрам женщины приходили сюда за водой, наполняли глиняные кувшины с узкими горлышками и несли их, придерживая одной рукой на плече, в гору.
В Асских горах были храбрые мужчины и красивые женщины. Мужчины отправлялись в набеги, женщины рожали детей и поддерживали в очаге огонь. Иногда из долин приходили дурные вести, тревожные слухи катились от аула к аулу, а иногда появлялись беженцы — худые, изможденные люди с нехитрым скарбом на повозках с высокими колесами. Они разбивали на склонах гор шатры, готовили над кострами еду, и их чумазые ребятишки наполняли окрестности неумолчным гомоном и пронзительными криками.
Люди приходили и уходили. И когда они уходили, в ауле снова устанавливалась дремотная тишина. Мужчины поднимались в горы, били коз и оленей, женщины доили коров, ткали ковры и растили детей.
У жизни этой не было начала и, казалось, не будет конца. Но весть о конце ее принесла взмыленная кобылица, ворвавшаяся однажды вечером на княжеский двор. Огромный человек с лохматой русой бородой и воспаленными от солнца глазами раскладывал перед князем, отцом Марии, лисьи меха, дул на шкурки, рассыпал на ковре серебряные арабские диргемы.
Потом шумный караван вез Марию через половецкие степи, в пыли и горячем мареве, по желтой, потрескавшейся от жажды земле, вез по заросшим горьким ковылем балкам, по высокой, в человеческий рост, траве, по перелескам и лесам,— вез туда, где однажды, в предзакатный час, явился на горе сказочный белокаменный город, в котором ей отныне предстояло жить...
Во Владимире Мария не чувствовала себя чужестранкой. Она была добра и отзывчива — люди тянулись к ней; она была умна — и Всеволод поверял ей свои думы. Мария одаривала монастыри и привечала калек и нищих. Доброе сердце ее пленилось красотой лесов и широких рек, она быстро выучила русский язык и вечерами, оставшись одна, любила петь грустные простые песни. С тех пор как она появилась во Владимире, на княжеском дворе всегда тесно было от гусляров и скоморохов.
Среди боярышень, окружавших Марию, больше других нравилась ей Досада. От нее узнала она о причудливых русских праздниках и обычаях, иногда, переодевшись в простое домотканое платье, бегала с ней на девишники. Но остаться неузнанной Мария не могла: где бы ни появилась она, ее узнавали. Да и как спрячешь большие черные очи, обрамленные пушистыми бровями, смуглые щеки с пробивающимся сквозь несмываемый загар румянцем, открытую улыбку, обнажающую ровный ряд белоснежных зубов.
Досада поверяла ей сердечные тайны, жаловалась, что отец надумал выдать ее за немилого. Хоть и парень он видный, но любит она другого.
— Кого же это, Досадушка? — выспрашивала ее Мария.
Но девушка, потупясь, молчала.
— Уж не из холопов ли он?
— Нет.
— Из худых бояр?
— Не угадала, княгинюшка,— отвечала Досада, робея под лукавым взглядом Марии.
— Никак, князь? — всплеснула Мария руками, и у самой заколыхнуло сердце. Из князей-то на Владимире только двое: Всеволод да Юрий.
— Чего уж таиться,— гладила она Досаду по плечу.— Сама, почитай, все сказала...
Бросилась Досада ей на грудь, залилась слезами.
— А плачешь-то почто? — удивилась Мария.
— Люб он мне.
— А люб — так любитесь.
Досада еще пуще в слезы. Растерялась Мария, ума не приложит, как успокоить девушку. Повела к себе в ложницу, усадила на лавку, стала ворковать над ней, подшучивать над непутевыми мужиками — нет, мол, у них никакого понятия: за пирами, да за охотой счастья своего под боком не видят.
— Одно сердце страдает, а другое про то не знает,— сказала Мария.
— О чем ты? — удивилась Досада.
— Да все о том же, о твоем милом.
Тут уж Досада и вовсе умылась слезами.
— Знает он про все, да вдруг позабыл.
— Никак, разлюбил?
— Разлюбить не разлюбил, а взяла его в полон злая кручина. Ходит сам не свой, бормочет что-то, а что — не поймешь.
Задумалась Мария — такого с ней еще не бывало. Случалось, и раньше поверяли ей девушки свои тайны. И всегда находилось для каждой из них сердечное слово, а тут никак не успокоить Досаду: накопилась в ней боль, жжет каленым железом. Не подступиться.
Допоздна засиделась с ней Мария в ложнице, рассказывала об Асских горах, об отце своем, похитившем горянку, ставшую впоследствии его женой, а ее матерью. Все бы ничего, да осерчал на него половецкий хан, дочь которого прочили ему в жены, двинулся с горы с войском, пожег лежащие в долине села, и только богатыми дарами удалось откупиться от большой беды.
Ушла Досада, а примирилась ли со своей кручиной, про то не сказала.
Терпению учил Марию отец, терпению учили ее горы. Терпелив был народ, среди которого она выросла.