Тайная жизнь Сальвадора Дали, рассказанная им самим - Дали Сальвадор. Страница 5

В 1937 году я должен был читать в Барселоне лекцию «феноменальная сюрреалистическая мистерия на ночном столике». Этот день совпал с мятежом анархистов. Часть публики все же пришла и, слушая меня, оказалась запертой в помещении, в котором, как и следовало, опустили железные жалюзи на окнах, выходящих на улицу. И все время, что я говорил, был слышен прерывистый шум перестрелки и взрыв бомб Иберийской анархической федерации.

На другой лекции в Барселоне седобородый врач в припадке безумия поднялся из зала и хотел меня убить. Беднягу связали и вывели.

1936 год, наша квартира по улице Бекерель, 7, рядом с Сакре-Кёр. Гала на следующее утро должны были оперировать, и ей следовало вечером прийти в клинику. Операция очень серьезная. Несмотря на это, Гала ни в малейшей мере не озабочена, и мы проводим часы пополудни, создавая две сюрреалистические композиции. Она забавляется как дитя, готовя ошеломительную смесь ингредиентов, которую потом механически напыляет. Позднее я признаю себя побежденным, ведь ее вещь вся наполнена бессознательными аллюзиями близкой операции. Разве не очевиден их в высшей степени биологический характер? Металлические антенны готовятся терзать мембраны, чашка муки передает потрясение торса, у которого петушье перо на месте грудей. Я же делал «Стенные часы гипногогии»: огромный батон хлеба возлежит на роскошном пьедестале, а хлеб – инкрустирован 12 чернильницами, которые наполняет чернилами Пеликан. В каждой – перо другого цвета. Я был в восторге от полученного эффекта.

Вечером Гала закончила свою вещь, и прежде чем отправиться в клинику, мы решили отвезти ее к Андре Бретону. Остановили такси и со всеми предосторожностями перенесли композицию Гала. Но, к несчастью, после первого же рывка все развалилось. Чашка с мукой перевернулась – и весь килограмм высыпался на нас. Время от времени шофер такси оборачивался посмотреть на нас, белых. Его взгдяд выражал скорее недоумение, чем жалость. Он остановился перед булочной, где мы купили еще муки.

Так, с приключениями, очень поздно мы добрались наконец в клинику. Перед санитарами, встречавшими нас, мы появились в самом оригинальном виде. И Гала, и я отряхивались от мучной пыли, которая облаками летела с нашей одежды и волос. Я оставил Гала в клинике и уехал, время от времени все еще отряхиваясь. С аппетитом поужинав устрицами и жареным голубем, после трех кафе я попал домой, где продолжил начатое днем. Все это время мне не терпелось вернуться к работе. Я думал только о ней, хотя меня слегка удивляло собственное бесчувствие по отношению к жене и ее операции. Но, как я ни силился, все же не чувствовал ни малейшего беспокойства. Как же так? Я утверждал, что обожаю Гала, и вместе с тем так равнодушен к ее страданиям.

Как музыкант на волне вдохновения, я чувствовал в себе множество идей. Нарисовал на маленьких квадратиках 60 акварелей и подвесил их на ниточках над батоном хлеба. Я был в восторге от абсурдного вида и ужасной реальности моей вещи, а в 2 часа ночи уснул тяжелым сном ангела. В 6 утра проснулся, но уже демоном. Самая страшная тревога пригвоздила меня к постели. И последним жестом, на который я был способен, я отбросил одеяло, под которым задыхался. Меня покрывал холодный пот, терзали угрызения совести. Начинался день. Неистовые крики птиц подняли и меня.

Гала, Галючка, Галючкинита! У меня из глаз хлынули горькие, обжигающие слезы, безудержные, как детские рыдания. А когда слезы высохли, я снова увидел перед собой Гала, прислонившуюся к оливковому дереву в Кадакесе, Гала конца лета, наклонившуюся, чтобы подобрать блестящие от слюды камешки со скал на мысе Креус, Гала, плывущую так долго, что я уже не вижу ее маленькое улыбчивое лицо. Каждую из этих картин мой поток слез вернул мне еще прекрасней, как если бы механизм чувств заключал в себе мускульные диаграммы моих орбит, чтобы выплеснуть до последней капли светлые видения моей любви – кислотой лимона и бледностью воспоминаний.

Я бросился в клинику и в такой дикой тоске вцепился в белый халат хирурга, что ему пришлось уделить мне исключительное внимание. Неделю я проплакал не переставая и вне зависимости от обстоятельств, к общему удивлению группы сюрреалистов. Наконец, в воскресенье опасность миновала. Смерть почтительно попятилась. Галючка улыбается. Я держу в своей руке руку моей радости и думаю в глубокой нежности: «После всего этого я могу тебя убить!»

У меня было три поездки в Вену. Они на удивление похожи. По утрам я ходил смотреть на полотна Вермеера в собрании Чернин, а во второй половине дня не ходил смотреть на Фрейда, поскольку каждый раз мне сообщали, что он убыл в деревню для поправки здоровья. В памяти сохранились печальные прогулки по Вене, скрашенные шоколадными тортами и визитами к антикварам. Вечера я проводил у себя один в долгих воображаемых беседах с Фрейдом. Однажды он даже оказал мне честь, проводив меня до отеля в Саше, и остался у меня в номере до самого утра, укрывшись за пыльными портьерами.

Несколько лет спустя последовала моя последняя попытка встретить Фрейда. Я ужинал с друзьями в ресторане «Сена». Мы ели мое любимое блюдо – улитки, как вдруг я случайно замечаю у соседа фото мэтра на обложке журнала. Тотчас же раздобываю себе такой же экземпляр, читаю сообщение о приезде Фрейда в Париж, точнее, о его изгнании, и издаю крик радости. Мне тут же открылся морфологический секрет Фрейда. Его череп – это улитка. Хочешь переварить его мысль – надо выковыривать ее иголкой. Это открытие я воплотил в одном-единственном его портрете, сделанном мною незадолго до его смерти. Череп Рафаэля отличается от фрейдовского: он восьмиугольный, как граненый алмаз, а мозг его напоминает жилу в камне. Мозг Леонардо – как орех, это свидетельствует о его более земной природе.

Напоследок расскажу о встрече с Фрейдом в Лондоне. Я в компании со Стефаном Цвейгом и поэтом Эдвардом Джеймсом. Пересекая двор меблирашек, где жил старый профессор, я увидел прислоненный к стене велосипед. К нему привязана красная резиновая грелка. На этой-то грелке и прогуливались улитка! Вопреки моим ожиданиям мы говорили мало, но поедали друг друга глазами, Фрейд ничего не знал обо мне – только живопись, которая его восхищала. Я казался ему разновидностью «интеллектуального» денди. Позже я узнал, что произвел на него при встрече совершенно противоположное впечатление. Собираясь уходить, я хотел оставить ему журнал со своей статьей о паранойе. Раскрыв журнал на странице, где было напечатано мое исследование, я попросил его прочитать, если у него найдется для этого время, фрейд продолжал внимательно смотреть на меня, не обращая ни малейшего внимания на то, что я ему показывал. Я объяснил ему, что эта не причуда сюрреалиста, а статья, претендующая на подлинную научность. Несколько раз повторил ему название и пальцем подчеркнул его на странице. Он был невозмутим и равнодушен – мой голос от этого становился все громче, пронзительней, настойчивей. Тогда Фрейд, продолжая изучать меня, поскольку стремился при этом уловить мою психологическую сущность, воскликнул, обращаясь к Стефану Цвейгу: «Сроду не видывал такого – настоящий испанец? Ну и фанатик!»

Глава вторая

Внутриутробные воспоминания

Думаю, мои читатели вовсе не помнят или помнят очень смутно о важнейшем сроке своего бытия, проходящем в материнском лоне и предшествующем появлению на свет. Мне же он помнится так отчетливо, как вчерашний день. Вот почему я начну с самого начала – с ясных и уникальных воспоминаний о своей внутриутробной жизни. Без сомнения, это будут первые мемуары такого рода в мировой литературе.(Г-да Хаакон и Шевалье, первые переводчики этой книги на английский язык, сообщают не известный мне прежде факт: один из их друзей, г-н Владимир Познер, обнаружил главу о внутриутробной памяти в «Мемуарах» Казановы.)

Уверен, что пробужу в читателях подобные же воспоминания или, по меньшей мере, помогу им вычленить из потока сознания первые неопределенные и невыразимые впечатления, образы состояния души и тела, воплощенные еще до рождения в некое предчувствие своей судьбы. Советую также обратиться к сенсационной книге доктора Отто Ранка «Травма рождения», весьма познавательной в научном плане. Мои собственные внутриутробные воспоминания, ясные и подробные, полностью подтверждают тезис доктора Ранка об этом периоде как об утраченном рае.