Лирика в жизни Альфонса А - Данливи Джеймс Патрик. Страница 3
— Во-во, и я о том же.
Воскресный день как всякий выходной. По Кембриджу проехались, по Бретл-стрит, мимо безлюдия прудов Фреш-понд, Клей-Пит-понд, Спай-понд и безнадежно дальше — к озерам Мистик-Лейке, пока Ребекка не взмолилась: «Хватит. Разве нельзя поехать в какое-нибудь место поприличнее. Дались тебе эти пруды». Ребекку опекали тетки на Стейтен-Айленде, и многие годы за ней закреплено было на пароме сиденье. С прижатой к груди грудой книжек она взад и вперед бороздила водный путь у подножия вертикальных вершин урбанизации. Садилась так, чтобы весь ее вид — медные волосы, спокойная уравновешенность лица — всем, кто посмотрит, говорил бы: то-то же, я девушка серьезная, не то что там какая-нибудь фифа.
И вот неделя за неделей на выходные в Бостон, в наш добрый Бостон, где капусту косим. Друзьям сообщено уже, что да, да, думаем создать семью, да, беленький заборчик, ну я, конечно, по пивному делу, понятно, и Ребекка тоже школу не бросает, да, самое время. И в это самое же время у Альфонса А, едва он ощутит себя не на виду, вид делался отчаянно печальным. Вот так, тоскливо, вниз по суровым ступеням подъезда в Бруклине, через пропахший псиной воздух его беспутной комнатушки, и в постель. Свалиться навзничь и в облезлые остатки великолепия викторианского лепного потолка пробормотать: «О Господи, ну что они на меня навалились».
Весть о помолвке расползалась, шелестела шепотом, спеша от дяди к тете и по всяким прочим спесивым родичам с поджатыми губами, а у Альфонса А вокруг лодыжек смыкались, звякая цепями, кандалы. В мечтах его манили океаны, в проливах корабли и зеленая веселая весна в Дублине, где умереть еще не значит сдаться. А выжить — если здраво разобраться — не значит выиграть. И мечешься между приятелями, за чашкой чая умоляя, ну в самом деле, пока еще не поздно, объясни, что это будет. Ведь я же еще молод слишком — любить во исполнение контракта.
Шея Ребекки под поцелуями. Машина спрятана среди деревьев: укрытие грустным рукам под девственной одеждой. И тут ее слова: «Я ведь согласна, но сначала свадьба». И слова Альфонса: «Но послушай, мы ведь не дети, к тому же мне, как взрослому здоровому мужчине, необходимо жить нормальной регулярной жизнью». Ответ Ребекки: «Взрослые здоровые мужчины идут в десантники».
Молчание. Молчание. И в тот раз и потом, когда еще медлительней и монолитней оно наваливалось, одолевало одиночеством, пальцы Альфонса так и тянулись сомкнуться у нее на горле. Но вместо этого смыкались на баранке. Он резко разгонялся, и неизменно все это кончалось у крыльца какого-то блюстителя правопорядка, который в третьем часу утра в пижаме выходил, принимал тридцать долларов и -
— Сынок, так больше никогда не делай. Нехорошо, сынок.
Но вот уик-энд, когда все кончилось. Как горделиво улыбалась она голосам с трибун, когда Альфонса узнавали. Пока команда Йеля разносила Гарвард. У сгиба локтя Альфонса А, прильнув к нему, Ребекка взошла наверх и там кричала его команде, ободряя, лучась надеждой. Но наконец Альфонс сказал: нет, все пропало. Зато потом под длинными лучами послеполуденного солнца был долгий вечер со старинными друзьями. Когда, неуправляемо кружась, вплываешь в рукопожатия как в заводи, согласно суете случайных соприкосновений. Потом пили пиво, пели, обедали на крыше, покуда осень зябко запечатывала окна, а ветер гнал приливную волну и выворачивал деревьям ветви.
Уик— энд еще не кончился. Он продолжался поцелуем в гараже, запечатленным страстно за штабелем штор, с концом сезона снятых и брошенных сюда на зимнее хранение. Она еще сказала: «Ал, как хорошо мне, я так счастлива». В кильватерной струе этого счастья Альфонс прошествовал до третьей лестничной площадки, где, подставляясь под прощальный поцелуй, услышал:
— Чудесный день. Спасибо, милый. Альфонс про себя комментирует: теперь не пережать, пусть зреет, лишь бы не остыла. Потом у себя в спальне лежа слушает и ждет. На простынях, благоухающих хвоей.
За дверью сразу замер — рекогносцировка: нет ли движения в уснувшем доме. Ступеньки номер четыре и шесть скрипят, их избегаем. Площадку переходить по половице правой крайней: она надежно приколочена к балке. И осторожно со ступеньками номер два, шесть и семь. Считая в темнотище снизу вверх по ходу. Она же — есть надежда — лежит сейчас недвижно, ожидает, едва держась под нежным наваждением желания. Вслед за Альфонсом войти в тот круг сияющий. Вот, погляди, Ребекка, вот они — те, с кем тебе всегда хотелось водить компанию, и все это мои ближайшие друзья. Да, те, к кому можно пойти, когда нет денег на метро. И сегодня — как они все были Альфонсу рады, а старый тренер, тот даже обронил вполне серьезно:
— Ал, я хоть сегодня бы тебя на поле выпустил, ей-богу.
Совесть у Альфонса А была, и много чего говорила. Ведь ты мерзавец. Чуть покрасовался, покрутился в мишуре былой своей дешевой славы, и тут же этику в сторону, готов последние остатки моральных принципов в грязь втоптать. Ведущая рука Альфонса на перилах замерла, он занял оборону. Молчать. Жизнь — это джунгли. Может, морали у меня и маловато, но ведь у многих и того меньше. А вот досочка тут — тютю. Призанять у нее пришел просто. Что-нибудь типа зубной щетки. Ну и парой слов перекинуться. Про щетинки. Сначала постучать. Невоспитанность недопустима. Если я ввалюсь без предуведомления, она же может так рвануть, что потолок прошьет насквозь и с той стороны покатится по крыше и покрошит всю черепицу. Отчаянно рискую. Если бы я с такой же удалью держался в мире бизнеса, банк Чейз-Манхэттен ко дню рождения мне поздравления бы слал. И клерки — трое, пожалуй, — распевали бы:
Ребекка в отдалении. Темно. Ее медные волосы черным-черны на белизне подушки. Время три часа утра. Альфонс А, обмундированный в халат, подкрадывается с фланга. Развертывая боевой порядок, движется вперед, вооруженный знанием каждого дюйма мягкой ковровой дорожки.
Вдруг села, будто на. пружине. Альфонсу слышно: набирает воздух, долго — признак паники, предвестие пронзительного крика. Губы разжать, выслать вперед спасительный свет своей улыбки. Этот корабль, дорогая, под дружественным флагом подплывает.
Встречен враждебно.
— Кто там.
— Я.
— Что ты здесь делаешь.
— Да ничего. Так просто.
— Нет, ты не так просто.
— Не надо так громко. Хочешь еще подушку.
— У меня две.
— Может, еще одну.
— Уйди.
— Ну пожалуйста. Можно мне тут побыть.
— Уйди.
— Ну пять минуточек.
— Нет, уходи.
— Нет.
— Я буду кричать.
— Лапушка, если ты крик подымешь, что обо мне подумают родные.
— Подумают, что ты блудливое животное.
— Ну, лапушка…
— Уйди.
— Ну можно мне просто побыть с тобой секундочку под одеялом. Всего секундочку. Я весь продрог.
— Уйди.
— Но слушай, мы же с тобой не первый день знакомы. Неужто у тебя совсем нет жалости. Маленькая репетиция свадебного па-де-де.
— Э, нет. Прежде поженимся.
— Ну, лапушка, ну ты же знаешь, я ведь пожалуйста, в любой момент.
— Ха. Ха. Ха.
— Ребекка, ты, что ли, не видишь, как мне-то плохо. На пять минуточек, погреться только. Я ведь совсем-совсем один. Все меня бросили. Как будто ты не понимаешь. Впусти меня к себе. В кроватку.
— Только после свадьбы.
Начало схватки было довольно заурядным. Руку — в зажим японским реверсивным хватом кисти. Ноги прижать коленом, чтобы не дрыгались. И то и дело на ухо слова какие-нибудь. Тихонечко, успокоительно: вот так… ну что ты, ну не надо… тихо, тихо. И тут ее рука выскальзывает из японского захвата и с грохотом отправляет на пол ночник. В такую минуту всегда бывает трудно поверить, что они это всерьез: так много раз бывало, что потом, месяц-другой спустя, ему говорилось, а ведь я, ты знаешь, и совсем была не против, зря только ты меня послушался и сдался. Вот он теперь и не сдается. Все простыни на полу вместе с лампой. И в лихорадке этой, в упоении некогда даже прислушаться к храпу Мирабели. Как она там, отделенная от них коридором.