Великая мать любви - Лимонов Эдуард Вениаминович. Страница 102

В новой камере было тепло. Даже слишком. Камера была в три раза меньше предыдущей и напоминала лифт среднего размера. В ней уже находился один "зэка" - мальчишка лет пятнадцати. Впоследствии выяснилось, что несовершеннолетний удрал из дома. Сидеть имел возможность только один человек - в амбразуре зарешеченного окна. Остальные должны были стоять. Стена нового места заключения была необыкновенно толста. Возможно за подобными могучими стенами сидел в Бастилии де Сад. Однако же, о счастье и о удовольствие, в камере были четыре стены. И была дверь! Нас запирали! Отгораживали от мира.

К несчастью, они все тотчас же закурили. Мальчишка-узник выпросил у Эжена житанину и, прислонясь к стене, блаженно наполнившись дымом, закрыл глаза. Я не запротестовал против дыма, не желая наживать себе врагов. Психологически я всегда готов к бессрочной отсидке и даже, может быть, к пожизненному заключению. Мой жизненный опыт научил меня, что ничего хорошего от властей ожидать не следует. И от народов тоже... В сущности, я также профессионально подозрителен, как и полицейские. Однако основанием для полицейской подозрительности служит то обстоятельство, что они меня не знают, для меня же то, что я их полицейскую натуру изучил во многих ее вариантах.

Я снял "блан манто", аккуратненько сложил его много раз и, вытерев пол носовым платком, уселся в углу у двери. Пальто, уменьшившееся до размеров хорошо сложенного пледа, я положил на колени. "Не следует опускаться, сказал я себе. - Следует следить за собой..." Эммануэль Давидов вдруг стала кричать на покрасневшего Эжена. Я же, мимоходом отметив, что их ссора известный исследователям тюрем и лагерей феномен "перенесения раздражения на другой объект", с сожалением констатировал, что "отжимания от пола" в такой миниатюрной камере будет делать невозможно. Придется ограничиться приседаниями, наклонами, верчением шеи и поворотами корпуса.

Они вскоре сами ограничили потребление сигарет, убедившись, что воздух исчез из камеры. Мальчишку забрали двое следователей. Один - пузатый, в волосатом пиджаке цвета скорлупы грецкого ореха, другой - этакий симпатяга-чиновник. Я решил, что лучше попасть к грубияну с пузом, в пиджаке грецкого ореха. Грубиян может тебе врезать пару раз в живот, но миляга-чиновник подготовит тебя, вежливый, к самому большому сроку.

Только к одиннадцати часам вызвали из камеры Эммануэль Давидов. Раз уж ты у них в лапах, они спокойно "берут свое время". И в Москве, и в Лос-Анжелесе, и в Париже. Шубу Давидов оставила Эжену. Мое испорченное личным опытом и американскими фильмами воображение предвкушало трагическое возвращение Давидов в камеру. Избитая, лицо в крови, она обвисает меж двух полицейских. Флики вталкивают ее и захлопывают дверь, скрежещут замками, запирая, а мы бросаемся к телу Давидов, и Эжен кладет ей под голову шубу. Садится на пол и плачет. Его толстая спина колышется...

Давидов переступила порог камеры сама и очень злая.

- Ебаные флики! Они действительно решили судить нас!

- Но за что, Боже мой! - воскликнул Эжен и стал ломать руки.

Я уже замечал эту странную в большом, дородном мсье привычку. Теперь, в горячей крошечной камере, он ломал руки беспрерывно. Может быть, руки у него чесались, может быть, ему очень хотелось поиграть на рояле? В дневное время Эжен был причастен каким-то образом к науке химии. Вечерами он был причастен к Эммануэль Давидов, к алкоголю и игре на рояле. Отчасти из-за этого его пристрастия мы и мчались сквозь ночь в "Балалайку". Чтобы Эжен и профессионал Жаки играли бы вдвоем на рояле и пели.

- Они обвиняют нас... - Давидов закурила и, держа сигарету в руке, стала загибать пальцы: - Первое. В провоцировании инцидента. В том, что я резко затормозила перед "4-Л". Второе. В отказе подчиниться полиции. Они утверждают, что первый мэк, остановивший нас на Трокадэро, был спокоен и в полицейской форме... И третье. Мы обвиняемся в бегстве от полиции.

- Но мы-то думали, что это бандиты! Как отличить размахивающего револьвером полицейского в гражданском от бандита? - Эжен еще энергичнее захрустел руками и зашагал на месте.

- Комиссар утверждает, что среди них был один полицейский в униформе. Шофер.

- Ложь! И первый мэк, ломившийся к нам в "фольксваген", был в гражданском! Никто из нас не видел ни клочка полицейской формы!..

Меня вывели на допрос после вернувшегося мокрым и красным Эжена. Преодолев несколько колен коридора, я вошел в комнату, так же густо наполненную дымом, как и наша камера. Лысый, мускулистый человек в синей рубашке с закатанными до локтей рукавами сидел за серым металлическим столом. Рядом развалился, нога на ногу, персонаж в полицейской форме. Какой из них комиссар? Я выбрал в комиссары мускулистого, с закатанными рукавами. Из-под рубашки под самое горло выползала белая тишорт. Я сказал:

- Бонжур, мсье! - и скромно примостил задницу на край стула, на который мне указал мускулистый.

- Вы - советский русский, мсье? - с осторожной ласковостью спросил меня тот, кого я сам назначил комиссаром.

- Нет, - сказал я. И больше ничего не сказал.

Комиссар поскучнел. Может быть, он лелеял надежду, что я окажусь крупным советским шпионом и он, комиссар, раскроет мой террористический заговор?

- Если вам трудно объясняться по-французски, инспектор немного говорит по-английски, он переведет. - Инспектор утвердительно качнул ногой в полицейском ботинке. - К трем часам приедет переводчица с русского, и тогда мы сможем зарегистрировать ваши показания.

- Мадам Давидов прекрасно владеет русским. Она могла бы перевести мои показания, - сказал я по-английски, гладя на инспектора.

- Мы не можем воспользоваться услугами мадам Давидов по техническим причинам. Она обвиняется в том же преступлении, что и вы. - Инспектор употребил слово crime.

"Ну уж так прямо и crime! - подумал я. - Разве если расценивать как crime пребывание в "фольксвагене. Это они совершали крайм, ваши полицейские. Пытались меня угрохать". Однако, разумный, я не стал их оспаривать.

- Мсье комиссар?! - сказал я. - Могу ли я позвонить моему издателю? У меня с ним свидание в 12.30?