Солдат и мальчик - Приставкин Анатолий Игнатьевич. Страница 27

Каждому вываливал он ложку каши в протянутые ладоши. Счастливцы отбегали, трусили через спальню, поедая кашу на ходу, облизывая пальцы.

Сыч не пошел сам, ему принесли в ложке.

Васька залез с головой под одеяло, скрючился, один витой бугорок от него.

– Сморчок! – крикнули ему. Прозвучало неожиданно, как труба архангела. Все было в этом призыве: жалость к Сморчку, высокомерие, снисхождение и что-то неуловимо унизительное, чего никто из других ребят не замечал, да и Васька бы не расслышал в иное время. Но сегодня его слух и зрение были особенными.

– Сморчок! Долизывать! Живо!

Все удивились, как повезло Сморчку. И он сам удивился, Уж так всегда бывает: везет, когда не ждешь.

Васька даже одеяло открыл, упустив драгоценное тепло.

Но вдруг подумалось, что брошенный с лету кусок не радует его, как обрадовал бы, скажем, вчера. Но ведь и сам Васька не такой, как вчера. Он сегодня жил по-другому, а с ним был дядя Андрей, который стоил тыщу таких старшин, с тыщей их котелков с кашей. Толька нетерпеливо прикрикнул:

– Ну? Сморчок? Не веришь своим ушам? Тебе, тебе!

– А вдруг он не хочет? – хихикнули.

Спальня с готовностью заржала. Где это видано, чтобы Сморчок отказался от куска! Мочу пил за ложку каши. Клянчил, шакалил, в рот смотрел. А тут задарма, по одной Толькиной милости, весь поджарок долизывать на дне. Да скорей гром небесный грянет, чем Сморчок не побежит за котелком. Тут еще уследить надо, чтобы железо не проскреб наскрозь!

За смешками да шуточками не уловили сразу Васькин жалкий голос. Как он вскрикнул растерянно:

– Не хочу.

Сам удивился, как смог такое произнести. Что же тут говорить про остальных! Смех пропал, как ветром сдунуло.

Кто-то пискнул по инерции, стало тихо.

– Что? – спросил Толька, вытягивая шею.

– Не хочу.

Ко всему здесь привыкли. К издевательствам, к унижению, к голодным просьбам о помощи, к рвачеству, воровству и хищничеству. Но такого не было, да и быть не могло.

Недоуменное молчание затягивалось, копилось, становилось угрожающим. А потом будто разверзлось небо и пала на Васькину голову гроза. Обвалом грохнула, канонадой, рассыпалась синими молниями.

Кто ревел, кто визжал, а кто блеял.

Иные закатились от истерики.

Но самые скорые жлобы, шакалы, ублюдки, сявки и прочая мелочь подлетели к незабвенному котелку, просили, молили,вопили о каше:

– Толик! Толик! Толик!

– Мне! Мне! Мне!

– Дай! Дай! Дай!

И он растерялся, поднял котелок над головой, чтобы не вырвали, выбирал достойнейшего, тут и старшина вернулся. Вмиг рассыпались все по койкам. Озабоченный, погруженный в свои невеселые мысли, он заглянул в котелок, и все будто с ним заглянули, стал опускать его в мешок. Ребячьи сердца оборвались, когда он завязывал странной петлей, когда закидывал на спину и уходил.

Вся неудовлетворенная страсть, ребячий недосыт, недобор, пережитое в конце унижение обратились теперь на Ваську.

– У-у, Сморчок! – крикнули угрожающе. – Обожрался, что ли?

– Может, карточки спер, поделись!

– Может, бухарик накалымил?

– Надыбил мешок картошки?

– Солонину высветил?

– Тушенку изобрел?

– Может… хрусты?

– …Стибрил? Стащил? Украл? Слямзил? Стянул? Спер? Сваландал? Обчистил? Обобрал? Наколол? Сверзил? Скукурил? Стырил?

Швырнули подушкой, ботинком.

Наступили ногой на голову.

Пхнули топчан, он покачнулся, но не упал.

Неизвестно, чем бы все кончилось, скорей всего «темной» – избиением, узаконенным детдомовскими обычаями.

Голос Бонн прозвучал вразрез с общим настроением.

– А чего, – рассудил насмешливо Бонифаций. – Виноват он, что ли, если запор, к примеру, вышел. Али понос какой… У меня тоже бывает.

Охотно засмеялись.

Кто-то запел:

– Сморчок-чок-чок! Пошел на толчок-чок-чок! Залез в говничок-чок-чок! Нашел пятачок-чок-чок! Облизал и молчок-чок-чок!

Уже на «чок» подпевала вся спальня. Зло ушло в шутку, в крик.

Васька понял: пронесло.

Не то чтобы он сильно переживал. Но сердце заныло, сжалось. Кожа покрылась сыпью от нервного ожидания. Холод камнем засел в животе. Засосало, закрутило в утробе от черного, от беспросветного одиночества.

А ведь только недавно вместе ловили они жуков! Как дружно, как счастливо в общем единении у них выходило. С тем же азартом, с той же безжалостностью обернулись теперь против одного, сообща гнали, как майского жука неопытного в первый день его вылета!

«Держись, Василий, – будто голос солдата рядом. – Начать жизнь по-новому ой как не просто. Будь человеком, мальчик, держись».

Проснулся Васька раньше других, специально себя на такое время завел. Выскочил в коридор и наткнулся. на воспитательницу Анну Михайловну. Не смог увернуться, поймала за плечо, стала назначать дежурным. В другое бы время Васька с радосгью, кто ж не хочет быть дежурным, пайки тасовать.

Анна Михайловна достала карандашик, бумажку, спросила:

– Как фамилия?

– Тпрутпрункевич, – сказал Васька.

– Пру… Как? – удивилась воспитательница, гляди на Ваську холодными синими глазами.

Тут Боня с делами всунулся, мол, хор нужно организовать, выступление в госпитале. Анна Михайловна Васькино плечо выпустила, он и был таков.

На завтрак съел порцию жиденькой каши, вылизал тарелку – Смотри, – сказал Грач за столом и начал быстро-быстро отрыгиваться. Непонятно, как ему удавалось.

– А он воздуха наглотался, гад! – крикнул Толька.

– Как это?

– Просто… Ходит и глотает целый день. А потом из него прет наружу Называется привет от самого нутра!

– А может, так сытней? – спросил Васька с надеждой.

Мимо Анны Михайловны выскочил на высокое деревянное крыльцо, зажмурился Солнце било прямо в глаза, лучилось из-за сосен, полосами ложилось на землю. Васька лег на перила и животом почувствовал, что они горячие. Съехал вниз, как по воздуху проскакал до сарая, сунул мордочку в лаз. Солдата там не оказалось.

Васька соображал недолго, смекнул, что дядя Андрей, как вчера, встал пораньше, нежится на солнышке за стеной. Но и там никого не было. Остановился в недоумении Не мог же в самом деле солдат дядя Андрей взять и уйти?

Шагом обошел Васька вокруг детдома, глянул за кустами на пустыре, зачем-то сунулся в кухню, снова посмотрел в сарае. Радость его таяла.

Потерянный стоял Васька, чувствуя, как неуютно стало вдруг жить. Появился солдат в Васькиной жизни, и смысл появился в самом Ваське, во всяких его делах.

А так кому он нужен? Разве что самому себе?

Но подобным образом мог жить Васька раньше, до дяди Андрея. Теперь он так жить не мог.

Разве зазря он человеком себя почувствовал, чтобы назад возвращаться? Эх, дядя, дядя! Зачем же ты Ваську возродил, дал понять радость жизни не для себя, для других, из первобытности вывел? Жил бы Васька как гад, болотный, ползал да пресмыкался и считал бы, что это и есть настоящая жизнь… А теперь…

Последний раз, без всякой, впрочем, надежды, оглянулся Васька, двинулся в сторону школы. Не потому, что вспомнил об уроках, ему было безразлично куда идти.

– А-а! Сморчок! Вот так встреча!

Две фигуры посреди тропинки.

Вытаращился Васька, глядит оторопело. Никак не сообразит, отчего встали поперек пути напыжившийся Витька, а с ним долговязый хмырь.

Ноги расставили, как фашисты в карауле, прищурились в упор на Ваську. Долговязый сплевывает через губу, во рту фикса блестит. Блатяга, у них фикса высший шик.

Вот когда Васька сообразил, что никакая это не встреча, караулили его. Хоть бы один Витька, а то блатягу захватил на голову выше себя. Где-то Васьха его видел? Но где? Вспомнился день кражи и долговязый, ударившийся ногой об дерево… Конечно, он.

– Что скажешь? – шепелявит Витька.

Вдвоем он сильный. Подражает блатяге, сплевывает через губу. Его слюна повисает на воротнике. Не торопясь он вытирает его рукавом, цедит сквозь зубы:

– Прро-дажна-я тварь!

– Я не тварь! – вскидывается Васька, отступая назад.