Волк среди волков - Розенталь Роза Абрамовна. Страница 80
Тело у нее зачесалось; она поскребла там, поскребла здесь. Легла так, легла этак. Потом заставила себя не двигаться, приняла позу, в которой обычно засыпала: на правом боку, обе руки под правой щекой. Закрыла глаза. Уже близился сон.
Тут она почувствовала, что ей хочется пить, пришлось встать и выпить стакан воды, вода была затхлая. Зофи снова легла и стала ждать сна. Но сон не шел; казалось, он никогда больше к ней не придет. Тщетно представляла она себе, какую усталость испытывала еще сегодня утром в своей каморке, платье перемято, во рту приторный вкус от выпитых ликеров, подошвы горят, — как она боролась со сном, когда выжимала из себя эти несколько строк Гансу, а за ее спиной храпела эта колода кухарка. Тщетно, сон не шел. Она принялась считать до ста.
Тысячи женщин подобно ей лежали сейчас в своих постелях без сна, не находя покоя. Те, чьи последние деньги были истрачены. Те, кто в похмелье утра поклялся сидеть дома и хорошо высыпаться, ночь за ночью. Те, кто устал от вечной охоты и отказался ночь за ночью искать чего-то, чему они даже имени не знали. Как и Зофи Ковалевская, беспокойно ворочались они с боку на бок. Не жажда спиртного, не тоска по объятиям лишали их сна и заставляли в конце концов снова вскакивать. Они не могли оставаться в одиночестве и уснуть тоже не могли. Чернота их комнат напоминала им о смерти. Они достаточно насмотрелись на смерть и наслушались о ней: ведь уже четыре года, как внутри страны и вне ее люди только и делали, что умирали. Да и сами они умрут рано — слишком рано умрут они. Но сейчас они еще были живы и потому хотели жить!
Как и другие, Зофи Ковалевская встает, торопливо одевается, словно боясь опоздать на неотложное свидание, словно ни за что не желая упустить очень важное дело. Она поспешно сбегает с лестницы и выходит на улицу.
Куда ей пойти? Она смотрит направо, налево. Собственно говоря, все равно куда. В душе она знает: повсюду то же самое. Но, помнится, ей хотелось посмотреть рестораны на центральных улицах. Очутившись среди людей, она вдруг перестала спешить и медленно направилась к центру.
Долгая спокойная прогулка по Тиргартену протрезвила бывшего администратора фон Штудмана и дала возможность его другу, ротмистру фон Праквицу, описать ему Нейлоэ, это поместье, лежащее в глубине Неймарка, почти у польской границы, в кольце лесов. Праквицу и в голову не приходило изобразить его в белее розовом свете, чем на самом деле, он не хотел вводить друга в заблуждение. Но вышло как-то само собой, что, посреди этого сбитого с толку, развращенного, обезумевшего города, образ поместья Нейлоэ вставал более чистым и тихим, там каждое лицо знакомо, каждый человек виден до конца, и ни зверье, ни былье не заражены бешенством.
Перед лицом этих фасадов — внизу мраморная отделка магазинов, наверху грубо размалеванные, световые рекламы и потрескавшаяся, облупленная штукатурка — фон Праквицу было легко восклицать:
— Нет, мои постройки, хвала господу, не то что эти! Скромный, но добротный, настоящий кирпич.
А когда они увидели выжженные газоны и заросшие сорняками клумбы Тиргартена, на уход за которыми уже не хватало средств (несмотря на обилие денег), он был вправе сказать:
— У нас тоже была большая засуха, но урожай все-таки богатый. Совершенно неожиданно!
В розарии розы оборваны, многие кусты поломаны. Видно, некоторые торговцы цветами снабжаются не на рынке, а здесь.
— У нас тоже воруют, но, хвала господу, не уничтожают!
Они сели на скамейку. Сухой воздух уже выпил дождевую сырость. Перед ними лежало Новое озеро с заросшими зеленью островками. Над ними высились безмолвные кроны деревьев. Из зоологического сада глухо доносился рев зверей.
— Мой тесть, — сказал господин фон Праквиц мечтательно, — пока еще сохранил свои восемь тысяч моргенов леса. И хотя старик и скупердяй, на разрешение охотиться он не скупится, ты мог бы пострелять там косуль.
Да, отсюда, в густеющих сумерках, Нейлоэ казался тихим, уединенным островом, и господин Штудман вовсе не был глух к его призыву. Еще утром он отвергал всякую мысль о бегстве в деревню. Но затем начался день с его непредвиденными событиями и доказал, что этот век может расшатать нервы даже фронтовику, провоевавшему четыре года. И дело было не столько в фантастическом и неприятном эпизоде с бароном фон Бергеном. К счастью, всемирная история знает не так уж много опасных сумасшедших, невозбранно бегающих по улицам, почему и столкновение с ними никак нельзя предусмотреть в своих жизненных расчетах.
Но этот печальный эпизод мучительным образом вскрыл всю бесчеловечность машины, которой фон Штудман до сих пор отдавал все силы, усердие, труд. Он надеялся, что тщательнейшим исполнением своих обязанностей заслужит если не признательность, то хоть уважение. А теперь испытал на себе, что павший, будь он последний лифтер или хоть главный директор, может рассчитывать лишь на бесстыдное, наглое любопытство окружающих. Не вмешайся в это дело тайный советник Шрек с его бурным характером и несколько своеобразными воззрениями на душевнобольных, Штудман был бы тут же бесцеремонно отстранен от работы, словно он преступник.
А так — его перед уходом все-таки обласкали, главный директор Фогель, несмотря на всю свою грузную тусклость, гибко лавируя между «с одной стороны» и «с другой стороны», уплатил ему деньги — разумеется, в валюте, и осыпал его самыми теплыми заверениями…
— Я уверен, высокочтимый коллега, что этот незначительный, хотя и крайне неприятный эпизод, еще обернется для вас к лучшему. Если я правильно понял господина тайного советника Шрека, он ожидает от вас большого счета… очень большого.
— Нет, — заявил, сидя на скамье в Тиргартене, господин Штудман, как бы отвечая на свои мысли. — Я не хочу наживаться на моральной неполноценности этого фрукта.
— Что? — воскликнул фон Праквиц, вздрагивая. Он рассказывал другу об охоте на кабанов. — Нет, конечно, нет! Это я вполне понимаю. Да тебе и незачем.
— Прости, пожалуйста, — сказал фон Штудман. — Мои мысли были еще тут, в Берлине. Какую в сущности бессмысленную работу я делал! Это как работа уборщиц. Чистишь, чистишь, а на следующее утро опять все загажено.
— Разумеется, — счел долгом согласиться ротмистр. — Бабья работа. В то время как у меня…
— Прости, но у тебя я тоже не могу жить, ничего не делая. И делать надо что-то настоящее…
— Ты был бы мне неоценимым помощником, — задумчиво сказал фон Праквиц. — Я уже говорил тебе про все эти военно-политические сложности… Я подчас чувствую себя одиноким. И теряюсь…
— …теперь, — продолжал обер-лейтенант развивать вслух свои мысли, люди нередко утрачивают интерес к своей работе. Работать, что-то делать вдруг потеряло всякий смысл. Пока они в конце недели или месяца получали какую-то осязаемую устойчивую ценность, даже самый унылый конторский труд имел для них значение. Катастрофа с маркой открыла им глаза. Ради чего в сущности мы живем? — спрашивают они себя вдруг. Ради чего мы что-то делаем? Все равно что! Они не понимают, зачем трудиться, если получишь в руки несколько совершенно обесцененных бумажек.
— Это инфляция — самый подлый обман народа… — сказал фон Праквиц.
— Мне, — продолжал фон Штудман, — сегодняшний день на многое открыл глаза. Если я действительно поеду к тебе, Праквиц, у меня должна быть настоящая работа. Настоящая, понимаешь?
Фон Праквиц тщетно ломал голову.
«Лошадей проезжать, — думал он. — Но мои одры и так уже вынуждены бегать больше, чем им хотелось бы. Делопроизводство в конторе? Не могу же я засадить Штудмана за платежные ведомости?»
Он вдруг увидел перед собой контору имения с зеленым старомодным несгораемым шкафом, объем которого отнюдь не соответствовал содержанию, безобразные сосновые полки с устаревшими сборниками узаконений. «Это просто гадкий, пыльный, запущенный сарай», — решил он.
Но Штудман был гораздо практичнее ротмистра.
— Насколько мне известно, — подсказал он, — во многих поместьях теперь есть практиканты?