Жребий вечности - Сушинский Богдан Иванович. Страница 11
– О, если бы так было на самом деле! Ты даже не представляешь себе, какая огромная масса женщин со всего мира ринулась бы к судам инквизиции!
– Так, так, так! – заинтригованно оживился Скорцени. – Почему эта масса женщин ринулась бы к судам инквизиции?
– А ты не догадываешься, почему? В надежде доказать, что их, именно их, и только их, грудь – самая величественная и самая порочная! Что только им, и ни одной другой женщине, место на очередном костре.
– Потрясающая логика! – уселся Отто в постели с широко открытым от удивления ртом. – Ничего подобного даже предположить не мог.
– О, с каким яростным вызовом, с каким наслаждением они восходили бы на эти огневища! – продолжала свою «инквизиторскую сагу» Лилия Фройнштаг, вновь насильственно укладывая мужчину в постель. – Как они торжествовали бы, видя перед собой толпы недостойных и отвергнутых соперниц, которым не оставалось бы ничего иного, как с ненавистью в глазах и душах подбрасывать в огонь сладострастной победы этих мучениц свой чахлый, отсыревший на слезах женских обид и разочарований, хворост!
Скорцени оставил в покое по-девичьи налитую грудь Фройнштаг и, опять широко открыв рот от удивления, уставился на Лилию. Ему не верилось, что подобные слова способны зарождаться из уст этой порочной женщины. Что они вообще способны зарождаться в устах любой из ночных грешниц, пусть даже эти грешницы будут прекраснейшими и достойнейшими из некогда изгнанных из рая вместе со своими Адамами…
– Кажется, я увлеклась и увлекла, – еще более томно вздохнула Лилия и, захватив Отто за загривок, решительно ткнула его лицом в свою грудь. – Со мной, штурмбаннфюрер, – по складам произнесла она чин Скорцени, – это иногда случается. Но вы-то все равно этого не поймете.
– Знаете, Лилия, вы совершенно не та, кем предстаете перед людьми средь бела дня.
– Не огорчайтесь, мой крестоносец. И помните: при свете солнца ведьмы всегда предстают в обличье прекрасных искусительниц. Поэтому-то и познавать их следует только ночью.
«Но я-то имел в виду нечто иное, – мысленно возразил Отто. – Эсэсовка, бывшая охранница женского концлагеря, диверсантка… И вдруг такой эмоциональный взрыв, такое извержение женственности!..»
– Только не вздумайте произносить все это вслух! – с сатанинским провидчеством предупредила его Фройнштаг. – Боже упаси вас решиться на такое!
– Мысли читаете? Это уже нечестно.
– Потому и говорю: женщину следует познавать ночью. Ибо днем все мы в той или иной степени ведьмы.
«Интересно, знает ли Неземная Мария, где я сейчас и чем занимаюсь? – подумалось Скорцени. – Наверняка знает. Эта “белая ведьма” знает все. Не зря мне порой кажется, что устами Лилии Фройнштаг глаголет Мария Воттэ. Интересно, что бы она сказала, если бы я сейчас позвонил ей? Вдруг начала бы повторять слова Лилии, как повторила мои, сказанные барону фон Брауну!»
– О чем вы думаете, Скорцени? – заподозрила что-то неладное Фройнштаг.
– О судьбе рейха, – ответил штурмбаннфюрер первое, что пришло ему на ум, однако ответ ему понравился: универсальный и, если учесть характер его службы в Главном управлении имперской безопасности, во многих случаях очень близкий к правде.
– Почему бы вам не предоставить это право фюреру, мой дорогой штурмбаннфюрер? Тем более что так глубинно и безотрадно задумываться, как это делаете вы сейчас, можно только тогда, когда в мыслях – коварная женщина. Будем признаваться, Скорцени?
– Не виновен я, Лилия, не виновен.
– И в этом вся твоя вина.
«И все же, кто способен поверить, что эта женщина долгое время была охранницей женского лагеря?! Чертова война! Такая потрясная женщина – и вдруг!»
Они лежали на необъятном ложе посреди огромного зала. В низко опущенном бронзовом светильнике мерцала одна-единственная, забытая ими, свеча, зажженная по их страхам, их окутанному любовными ласками одиночеству…
– Если вы еще хоть раз повторите мысленно или вслух то, что только что подумали обо мне, нам с вами никогда не забыть, что эта война действительно была, и все, что происходило на ней, происходило и с нами.
– Но это была наша война. Почему мы должны отрекаться от нее? Ведь это мы с вами творили все эти «дранг нах Осты» и «дранг нах Весты»; мы формировали отряды доблестных, да что там – доблестнейших из рыцарей…
– И за это будем прокляты. Причем совершенно справедливо. Только мне не хотелось бы, чтобы все грехи человеческие, отголоски всех страданий этой войны пали на нас двоих. Только на нас. Если мне и предстоит за что-то гореть на кострах – на этом или том свете – предпочитала бы гореть за свою самую красивую в Европе грудь, если только она будет признана таковой. И за бесстыжее, безжалостное порабощение любимого мужчины.
Скорцени в последний раз припал губами к нежности не освященного материнским молоком соска и, откинувшись, обессиленно лег на спину. Мрачные своды зала напоминали своды склепа. Он лежал, погребенный войной и собственными страхами. Всеми проклятый и всеми забытый.
Пока речь шла о войне, Скорцени обычно чувствовал себя уверенно. Он знал, как убить страх в своей душе и породить его в душе врага; знал, как нужно действовать, чтобы спастись самому и убить всех, кто явился на поле брани, надеясь на его гибель. Он познал цену риску и цену отчаянной храбрости.
Однако все это укрепляло дух Скорцени лишь до тех пор, пока он чувствовал себя воином. И тотчас же предавало его, как только пытался представить себя вне войны, посреди оазиса мирной жизни.
«Война и есть твое предназначение, – сказал себе Скорцени. – Ты рожден войной и для войны. В тебе живет слитый воедино дух всех твоих предков-воинов. Твоя молитва – меч. И крест твой – тоже меч. И священный посох, ведущий тебя через сотворенную войнами пустынь Европы, – меч. Ибо мечом тебя крестили и мечом станут отпевать. (А ведь так оно на самом деле и было в рыцарские времена: мечом крестили, мечом посвящали в воины и рыцари и мечом отпевали.) Так в чем же твоя вина перед миром? Не ты был первым, кто выковал меч, и не тебе быть последним, кто его держит в руке. И кто, следуя библейскому завету, перекует его на орало. Ты – воин. И ты выполняешь свой долг перед соратниками твоими, Германией, фюрером».
Отто вдруг вспомнились слова, которые он услышал от русского белогвардейского офицера Розданова.
– «Без войны человек деревенеет в комфорте и богатстве, и совершенно теряет способность к великодушным мыслям и чувствам, и неприметно ожесточается и впадает в варварство» [14], – процитировал он вслух и, немного выждав, не последует ли реакция Фройнштаг, объяснил: – Эти слова принадлежат величайшему из русских писателей – Федору Достоевскому.
– Странно. Он был военным?
– Да нет.
– Так мог говорить только человек, всю свою жизнь посвятивший войнам. Можете считать, Скорцени, что Достоевский украл эти слова у вас. Или же специально для вас сформулировал эту мысль.
– Причем самое удивительное, что появились эти слова из-под пера русского как раз в то время, когда он пребывал в Дрездене.
– Тогда понятно, – многозначительно молвила Лилия. – Наверняка в него вселился дух какого-то странствующего рыцаря.
– Что еще раз подтверждает, что сама атмосфера Германии пресыщена величием рыцарства и воинственного бесстрашия, – согласился с ней Скорцени.
– Но если не ударяться в мистику, а судить Достоевского «по словам его», то получается, что он был убежден: как только человечество прекратит воевать, оно сразу же начнет впадать в варварство! Но что же тогда война? Очищение от варварства?
– Рулетка, во время которой одни впадают в варварство и мечтают о варварском мире, другие – гибнут на фронтах, вознося свои подвиги к величию бесстрашия, самопожертвования, служения… Пусть найдутся мудрецы, которые истолкуют сущность войны иначе.
– Но после этого им придется объяснять, с какой это стати именно эти праведники-войноненавистники сами вновь и вновь затевают войны; кто и зачем развязывал все эти тысячи великих и малых войн. И тем не менее, Отто… Как мы с вами будем после войны?..
14
Федор Достоевский высказал эту мысль в одном из своих писем из Дрездена в 1870 году.