Пилигрим (сборник) - Громова Наталья. Страница 3
Прочтя эту сказку, она решила для себя, что где-то есть страна, где она – красавица. А однажды открыла книгу Лермонтова – и решила всерьез, что в нее вселилась его душа. Его мысли, насмешки, боль за людей, ощущение их коварства и ничтожества – все это она ощущала предельно остро в себе. Она повесила его портрет и разговаривала с ним ежедневно.
– Я, скорее всего, умру в этом году, – невозмутимо говорила она, – мне же двадцать семь лет!
Я пугалась, но она утверждала, что не боится смерти, потому что… католичка. Католичество она приняла тайно от родителей, когда они отдыхали в Друскининкае. Для меня это было так же невероятно, как и то, что в ней жила душа Лермонтова.
И вот она повела меня в костел. Он находился прямо напротив КГБ на Лубянке. Перед тем как пойти туда на вечернюю службу, она сказала, что нам обязательно надо поесть. Мы отправились в 40-й гастроном, который был под зданием КГБ, купили по булке с маком и кофе. Пока мы пили кофе, она убеждала меня, что за сеткой стоят микрофоны, которые слушают всех, кто здесь общается, их разговоры транслируются в кабинете у какого-нибудь начальника, чтобы тот мог знать о настроениях людей. Не сговариваясь, мы стали мычать, квакать и рычать, надеясь, что нас там слышат.
Служба в костеле удивила меня своей торжественностью и вместе с тем будничностью. Мы сидели на широких деревянных скамьях, а служители в белых балахонах ходили туда-сюда. Для меня это был лишь спектакль. Но я понимала: это был жест – то, что она привела меня сюда; мне предлагался опыт веры. С какого-то времени я стала понимать, что всякий неординарный человек на моем пути, особенно если он старше, предлагал мне что-то свое. Какой-то вариант выбора. Хотя иногда он и сам этого не знал.
В один из дней в библиотеке с высокой железной лестницы спустилась фарфоровая девушка с кудряшками. Она была похожа на хорошую куклу, которую кто-то неосторожно забросил в этот темный книжный подвал. Я ожидала услышать от нее девичий щебет, но она стала говорить с такой внятностью и глубиной, что заставила забыть о своей фарфоровой внешности. Как-то, заглянув мне в глаза, – мы подбирали требования у огромных крутящихся стеллажей, – она сказала, что я так необычно разговариваю, что меня вполне могут принять на философский факультет, куда она (!) провалилась. И я отправилась туда через несколько месяцев. Необычность самого названия – “философия”, о которой я имела самое смутное представление, кружила мне голову.
На вечернее отделение философского факультета я попала только потому, что во мне еще бродила бодрая закваска книг по атеизму. Я прочла все, от Таксиля до Крывелева, и на собеседовании сухие дяденьки в полысевших старых пиджаках с удовольствием слушали мои пересказы кощунственных книг, с которыми я провела отрочество. Они сладко улыбались, видимо, вспоминая комсомольскую юность, и приняли меня. Когда на втором курсе я пришла на кафедру атеизма, чтобы писать там курсовую, то увидела там странную компанию увечных и больных людей. Их было трое: один без ноги, другой без глаза, у третьего была сухая негнущаяся рука. По спине моей побежал холодок, но отступать было некуда. Меня подхватил крючковатым пальцем живой руки сухорукий и усадил на стул.
– Писать хотите, а темочку, темочку выбрали? – заскрипел он, а тот, с одним глазом, забарабанил: – Чтоб список литературы, чтоб все честь по чести. Сначала классики, а потом все остальное.
Я прошептала, что выбрала Тертуллиана, жившего во втором веке нашей эры, о котором узнала от Энгельса. Одноногий ударил в пол костылем, но мне почему-то показалось, что он хотел стукнуть по моей голове. Я зажмурилась. Пронеслось:
– Тертуллиан! Невозможно. “Верую, ибо абсурдно!!”
– Вот пусть, Владимир Аввакумович, она и докажет, почему абсурдно, – заскрипел сухорукий.
Я быстро-быстро закивала и выскочила из кабинета. В голове почему-то крутилось слово “упыри”, но я не очень понимала его смысл, оно было для меня связано с болотом, лешими и криками кикиморы. Спустя месяц я сдала на кафедру курсовую, написанную аккуратным почерком; в конце был список из классиков марксизма-ленинизма, а потом религиозные проповедники, жития и прочее. Еще через неделю я была вызвана на кафедру. За столом, кроме моих незабываемых знакомых, сидели еще двое – с ними тоже что-то было не в порядке, но я никак не могла понять, что именно. Меня посадили на другой конец стола, и сухорукий, мрачно посмотрев на меня, обратился к одноногому:
– Ну что, Аввакумыч, допрыгался? Что она нам протаскивает в своей курсовой? Что за взгляд на мир навязывает нам?! – вдруг взвыл он.
На меня он перестал смотреть сразу же, все проклятья посыпались на голову одноногого Владимира Аввакумыча, который был моим руководителем. По правде сказать, он и не подозревал о том, что я собиралась написать. А я писала о мире Северной Африки, где ходил, проповедуя и уча, Тертуллиан, заблуждаясь, конечно, но человек он был неплохой, опять же Энгельс о нем говорил…
– Энгельс, Энгельс, – забарабанил одноглазый. – Энгельса нам мало, понимаете, мало! Вы написали не курсовую, а настоящую религиозную агитку. Вам это ясно?!
Так как я не совсем понимала, на кого смотрит его единственный глаз, я решила, что он сетует на Энгельса, а не на меня, и не отвечала. Но когда он стукнул по столу и закричал: “Ясно?!”, я поняла, что осталась одна в этой комнате, набитой странными существами.
– “Три” вам, и не больше, убирайтесь и никогда сюда не приходите!!!
Я вышла из кабинета, и странная веселая радость наполнила мне сердце. Я подошла к огромному окну и с десятого этажа глянула вниз. То ли мне показалось, то ли на самом деле под окнами университета я увидела необычную фигуру старика с суковатой палкой, седой развевающейся бородой, в длинном черном пальто.
Жизнь (1981)
Володя всегда сидел в торце стола, а я в углу, и кто-нибудь, проходящий по Садовому кольцу, заворачивал в подворотню и стучал в наше окно… Я понимала, что вышла замуж не только за Дон Кихота, но и за его маму, и за этот старый дом. Двери непрерывно впускали и выпускали множество людей, которые шли к моей свекрови; она была известным в кино редактором, от нее зависела судьба многих сценариев и фильмов.
Она была воплощением всего самого удивительного. Темные с сединой волосы, тихий низкий голос, глубокое внимание и тут же юмор, обаяние ума. Я увидела ее первый раз в полумраке застолья, был сочельник. Над столом летали стихи и шутки. Сесть было некуда, Володя привел меня к себе, но все потянули за стол, где шумели и смеялись. И тут из моря лиц выплыло ее, притягивающее, полное доброжелательного участия.
– Идите ко мне, – она подвинулась и обняла меня за плечи.
Я и не знала, что это его мама. Для меня она была дамой из Серебряного века, полной тайны и красоты. Напротив стоял мужчина редкой стати в бабочке и говорил мне комплименты, которые терялись в потоке шума, я их никак не могла расслышать, как ни старалась.
– Это племянник Ларисы Рейснер – слышали про такую? Она была красавица, рано умерла.
Я кивала, вбирая в себя обрывки слов, движения, звуки. Никогда в жизни я не видела такого количества людей, которые говорили о книгах, о стихах, об истории.
Наша свадьба была продолжением этого же стола, здесь сидели известные люди, ее друзья – сценаристы, режиссеры, и все они были не мои, а ее гости, но мы были счастливы. У нас так мало еще было своего.
Поздно ночью в скважине поворачивался ключ и раздавался стук каблуков в коридоре. Она могла заглянуть к нам на кухню, а могла просто крикнуть из коридора приветствие и утонуть в недрах квартиры, исчезнуть в своей комнате. А я, затаив дыхание, ждала, может быть, она выйдет и будет говорить со мной. Ей я могла рассказать о том, что я придумала, прочитала, хотела бы написать, мне почему-то казалось, что ей это очень интересно. С ней начиналась та жизнь, которой у меня абсолютно не было с Володей. Но я не догадывалась, как живут с мужем. Мы ведь читали книжки и радовались смешно закрученным фразам или говорили о чем-то вполне бессмысленном. А здесь передо мной сидела восхитительная женщина с сигаретой в руке и устало отвечала на мои вопросы. Усталой она была всегда. И поэтому наши отношения были моей робкой попыткой пробиться к ней через усталость.