Пилигрим (сборник) - Громова Наталья. Страница 5
Самым горьким переживанием было отчуждение от любви. Это случилось абсолютно неожиданно, когда мне было восемь лет. Мама была беременна, говорила что-то о будущем брате-сестре, но я не очень вникала в это. Будет, и будет. В какой-то день она исчезла из дома, а еще через несколько дней меня повезли к больнице. Стояло лето. Окна были открыты. Кто-то сказал мне: “Вон, смотри, там твоя мама с братом”.
В проеме появилась радостная женщина, вытягивающая на руках сверток, откуда виднелось что-то неправдоподобно красное и сморщенное. Она показывала мне новорожденного. Но я почти не смотрела на него – главное, я не узнавала свою маму. И не просто не узнавала, а чувствовала какое-то странное отторжение от нее и продолжала ожидать прежнюю, которая не имеет отношения к этой женщине. Не найдя ее, я повернулась и побежала прочь. Меня схватили какие-то взрослые руки, надо мной зазвучал голос, говорящий, что так нельзя. Но я убегала не от нее, а от нового непонятного чувства, охватившего меня.
Потом, когда мама появилась на даче, с победительным лицом, катящая впереди себя коляску, почему-то она была в короткой юбке, а ее ноги – в незнакомых черных чулках, я снова пережила чувство отчуждения, но, уже зная, что его надо прятать, вежливо подошла к ней здороваться. Мама испугалась – наверное, у меня было другое лицо. Но с течением дней я медленно возвращалась к ней, хотя память о том раздвоении была со мною всегда. Спустя годы я увидела такое же лицо у своего двенадцатилетнего сына, когда вышла из больницы и попыталась его обнять. Он не смотрел мне в глаза, капризничал. Я отражалась в его лице той маленькой девочкой, я видела себя в нем, но у меня не было сил сказать ему об этом или что-то исправить. Поле любви никогда не сияет ровным светом, оно меняет напряжение и силу. Но чудо связи матери с ребенком – в абсолютности ее беззаветной любви; я поняла это только тогда, когда мама оставила этот мир и я стала жить на открытом ветру в бесплодном поиске ее следов, ее голоса, ее прикосновений.
Притяжением сродни любовному была страсть к книгам. Я любила их не только читать, но и вдыхать, трогать руками, проводя пальчиками по изгибам букв на корешке.
Читала я с трех лет. Мои родители рано научили меня читать; они хотели, чтобы я была все время занята, а они могли бы свободно ходить в кино и в гости. Так и получилось: я поселилась в другом мире и никому не доставляла неудобств. Мне надо было только менять книжки. Но вот однажды я вынырнула на поверхность, и мне стало казаться, что всё вокруг тоже можно читать. Например, людей. Я ползла в школу по снежному косогору пустыря за проспектом Калинина в черной нелепой шубе, с толстым набитым портфелем, а навстречу мне шел человек. И я успевала прочитать на его лице целую историю о том, как он думает о своей потерянной где-то дочери, которая родилась без него. А с ее матерью он давно расстался. В это время он летал куда-нибудь на Северный полюс. И вот я прохожу мимо него, а он не знает, что я его дочь.
Убедительность, с которой разворачивались передо мной сочиненные картины, поражала меня, я останавливалась и долго смотрела этому человеку вслед, на мгновение забывая о своих настоящих родителях. Учительница, которая спустя несколько минут открывала рот, говоря мне что-то неприятное, на самом деле была когда-то подброшена в старом потертом одеяле к дверям своих приемных родителей. Всю последующую жизнь она ходила с этим одеяльцем в сумке и показывала разным людям, надеясь, что они опознают его. Но ее настоящие родители сгинули в пожаре войны.
Когда я открыла, что читать можно почти все, то поняла, что, если у меня не будет новых познаний, я так и буду кружиться среди подброшенных и потерянных детей.
Книги были тоже частью Дожизни, в них можно уходить, забываться. В них можно найти все, чего, как казалось, не хватало в жизни.
За Временем я пыталась охотиться; это было как бы преследование солнечного зайчика. Вот оно есть, а вот нет. Иногда оно становилось длинным и тягучим, когда надо было ждать родителей. Обычно я садилась перед большим будильником на столе и внимательно следила за дрожащим движением стрелки. Когда я успевала увидеть ее перемещение, мне казалось, что я обнаруживаю, что Время просто притворяется текущим: на самом деле оно подпрыгивает, а я медленно, как по кочкам, подпрыгиваю вместе с ним. Я хотела схватиться за стрелку, чтобы это почувствовать, но мешало стекло. И только когда будильник сломался и мне отдали его, я вынула стекло и с наслаждением коснулась стрелок и цифр на циферблате; я крутила стрелки в разные стороны, и мне казалось, что я совершаю что-то невероятное. Словно все Время стеклось в этот сломанный будильник. Но в кухне, где я сидела, ковыряя его, насмешливо тикали другие часы. А в комнате отбивали Время часы с маятником.
Потом Время перестало быть временем стрелок, о нем часто говорили взрослые как о чем-то могущественном. Оно текло до меня и будет течь дальше, и я должна буду стать другой, когда вырасту. Война, динозавры, римляне – все это было до меня. И даже то, что было совсем недавно, тоже было до моего рождения. Это знание наполняло чувством, что твоя жизнь – коротенькая и маленькая, как у цыпленка, и почему-то за это было неловко. Все жили раньше, а ты где-то отсутствовал. Особенно сильно это чувство настигало меня в дачном автобусе из Москвы. У всех автобусов и троллейбусов были свои лица, с глазами и ртом. У этого же была совсем особая физиономия. Он, с маленьким, тупым лицом, фыркая, приезжал за нами на площадь. В него заталкивались дачники, обвешанные сетками и сумками с продуктами. Поездка длилась почти полтора часа, и за это время меня передавали с рук на руки, надо мной все время слышался смех, меня крутили, как куклу, обсуждали, на кого из родителей я больше похожа, как выросла и как все было до моего рождения. Я не помнила их лиц, хотя они почему-то знали меня.
Еще было постоянно упоминаемое взрослыми будущее. “Когда вырастешь, узнаешь, что такое жизнь”, “вырастешь, узнаешь, что такое настоящий труд”, “выйдешь замуж, тогда узнаешь, как дети даются” и т. д. Во всех этих репликах звучала какая-то тайная угроза, какой-то скрытый смысл, предостережение. И я вдруг поняла, что это – их общее взрослое Время, в котором есть и будут все эти неприятности, а у меня есть свое собственное, отдельное Время. В нем – укрощенные коровы, ползущий жук, мои собственные страхи и радости. И будущее, которое я представляла, не имело привкуса тревоги, который слышался в рассказах старших.
Но все-таки было многое, чего я не могла себе объяснить. Довольно рано мне захотелось узнать, откуда все взялось и куда девается. Отец выстраивал передо мной цепочку от живой клетки к динозаврам, к обезьяне, а потом и к человеку, которую я представляла как держащихся друг за друга существ. Еще он любил говорить со мной о бесконечности. Для начала он предлагал мне представить вселенную; потом надо было представить ее край, сначала одной вселенной, потом другой, за ней – следующей; и когда я мучительно морщила лоб и у меня начинала кружиться голова, он, хохоча, бросал меня к потолку. Он рассказывал мне про классовую борьбу, про справедливость социализма и коммунизма. Но все эти радостные перспективы все равно не могли справиться ни с Временем, ни с бесконечностью – это я поняла довольно скоро. Я чувствовала, что взрослых покидает уверенность, когда я спрашивала их о Времени. Где-то здесь рядом находился и Бог, о котором отец всегда говорил со смехом. Но для меня Бог, иконы, свечи в то время стойко были связаны со смертью, которой я, как и положено, боялась. Именно этот страх привел меня к тому, что в детской библиотеке, куда я ходила через день, я нашла ящичек с пропагандистскими атеистическими книжками и, читая их сотнями, странным образом спасалась от страха. Мне казалось, что те, кто рвал с Богом, срывая рясу и убегая из церкви, скрывались от смерти. Но чем больше я взрослела, тем сильнее шаталась моя стройная картина. Когда мне было пятнадцать, я впервые вошла в церковь на Пасху и услышала, как хор пел: “Смертию смерть поправ”. Я никогда до этого не слышала этих слов и была абсолютно потрясена их смыслом. Как это смертью можно было попрать смерть? Я долго размышляла над этими тремя словами; в них явно был какой-то главный ответ.