Знаменитый газонокосильщик - Ланина Мария Михайловна. Страница 49

Позвонил Джемме и извинился за прошлый вечер. Сначала она заявила, что не хочет меня видеть. И мне пришлось согласиться заехать за ней. Она считает, что мы ссоримся только тогда, когда ходим в паб. Поэтому я отвожу ее в Комик-трест за Лестерской площадью.

Я изо всех сил стараюсь развлечься, но у меня ничего не получается. Массовик-затейник из шкуры вон лезет, заставляя публику знакомиться друг с другом: «Теперь этот ряд. Ну-ка встали! Повернулись! И пожали руки сидящим за вашей спиной. Начали!»

Все это слишком напоминает то, что происходит на работе — гиперэнтузиазм, фальшивая доброжелательность и начальственный тон. Когда я отказываюсь встать, затейник пытается повлиять на Джемму, чтобы она заставила меня это сделать.

— Это твой бойфренд? — спрашивает он и добавляет, когда она отвечает кивком: — Надеюсь, ты недолго будешь с ним возиться. — И мы с Джеммой поворачиваемся друг к другу.

Домой мы возвращаемся на метро и всю дорогу молчим. От станции «Чешем» я подвожу ее на фургоне, но, когда мы доезжаем до ее дома, она не выходит. Мы сидим в машине и смотрим на дождь через ветровое стекло. И я уже почти собираюсь рассказать ей о том, как чуть не написал на ее спине «Ты выйдешь за меня замуж?», но она вдруг произносит: «Ничего у нас с тобой не получается».

Я говорю, что все прекрасно, и пытаюсь ее поцеловать, но она начинает плакать.

На обратном пути я тоже начинаю плакать, потому что понимаю, что у нас действительно ничего не получается, только я не могу понять почему. Слезы скапливаются под подбородком, как намокший ремешок от шлема, и когда я вытираю их тыльной стороной ладони, то неожиданно вздрагиваю, так как этот жест напоминает мне удар по горлу бритвой.

<i><b>24 апреля:</b></i> Дыхание у нее становится все более поверхностным. В горле все время что-то трещит, как вода, попавшая в розетку, и шипит. Я обтираю ей лоб влажной фланелью и смачиваю губы лимонной коркой, пока меня не сменяет папа. «Ну ладно, теперь моя очередь», — произносит он, и я чуть не взвиваюсь под потолок: он говорит это таким тоном, словно я должен уступить ему место за пультом управления видеоигрой. Я встаю в ногах кровати и крепко беру Чарли за руку.

Желвак, который ходуном ходил на маминой шее, движется все медленнее и медленнее. Вошедшая сестра пытается прощупать ее пульс. «Уже скоро», — говорит она и улыбается. Мы уже семь часов находимся рядом с мамой. Никто из нас не спал и не ел. И все равно она не имела права говорить «уже скоро», словно мы ждем, когда освободится столик в ресторане. Словно мы куда-то спешим.

И вот наступает момент, когда поднимавшийся и опускавшийся на ее шее желвак останавливается. Мы переглядываемся и вслед за папой подходим к маме и целуем ее в лоб. Лицо у нее желтовато-землистого цвета, губы провалились, кожа стала прозрачной и свисает на шее складками, как подтеки воска. Рот полуоткрыт, и темнота в нем зияет, как дырка в рваном носке. Но это по-прежнему моя мама, и она выглядит еще прекраснее, чем раньше. Я наклоняюсь, чтобы поцеловать ее влажный лоб, и мне становится стыдно за то, что летом, когда она просила намазать ей спину кремом для загара, ее похожее на скелет тело вызывало у меня отвращение.

Но потом желвак на ее шее приподнимается еще один раз, и она делает вдох. Но этого оказывается достаточно, чтобы мы снова начали ее целовать. «Она смеется над нами», — говорит папа. И мы разражаемся каким-то истерическим жутким смехом, а обнадеженный Чарли полувопросительно-полумолитвенно начинает повторять эти слова про себя. И желвак снова опускается.

Теперь на маму уже никто не смотрит, все следят только за этим желваком. Проходит минута, и все молятся только об одном — чтобы он еще раз поднялся. Но на этот раз ничего не происходит. Струйка желтой желчи появляется из маминого рта и начинает стекать на подушку, Сара и Чарли отворачиваются и разражаются рыданиями. Папа уходит за сестрой, а я пытаюсь ощутить мамину душу, которая еще не отлетела и прощается с нами, но у меня ничего не получается. Я слышу лишь рыдания Сары и Чарли и гомон птиц за окном, которые продолжают петь как ни в чем не бывало.

Среда, 21 апреля

Ни один гепард, преследующий антилопу, никогда не остановится только из-за того, что у него выдался неудачный день. Уверенность — очень странное свойство, присущее лишь человеку. Оно определяет наше поведение в гораздо большей степени, чем поведение других животных. Вот я иду по тротуару, и такое ощущение, что мои внутренности спокойно плывут внутри какого-то другого тела — как в бассейне на океанском лайнере. Я обращаю на что-то свой взгляд, но мои глаза не сразу видят то, что находится перед ними. Они продолжают сохранять образ предыдущего изображения. Мои ноги словно налиты свинцом. Я чувствую, как с каждым шагом они становятся все короче и короче, как в том фокусе, когда человек спускается по воображаемой лестнице.

ОИДСЖД является источником бесконечных шуток в среде новичков. Все только бегают и задают друг другу вопросы из Определяющего этапа: кто, как, что, почему, где и когда. Например, Сэм сегодня спрашивает у Берни: «Как провел вечер?» — и, когда тот отвечает «Хорошо», тут же интересуется: «А что в нем было такого хорошего?»

— Отлично посмеялись.

— Насколько важен для тебя смех?

— Очень важен. Смех — это веселье.

— А от чего еще может быть весело?

— Ну не знаю… когда общаешься с друзьями, когда чувствуешь себя свободным и раскованным.

— А когда ты чувствуешь себя свободным и раскованным?

— Когда прихожу в паб.

— Если бы ты мог создать идеальный паб, как бы он выглядел?

— Там бы продавали в разлив «Джона Смита», там бы стоял музыкальный автомат, и он бы располагался неподалеку от метро, чтобы я успевал добраться до дому.

— И ты купил бы такой паб, если бы я тебе его предложила?

После работы пошел выпить с Берни и Сэм в бар, расположенный на первом этаже нашей фирмы. Там все говорят только о работе и о том, кто что собирается есть на обед. Здесь все просто одержимы проблемой жратвы.

Берни говорит, что я не общительный, так как не участвую в ролевых играх. Он считает, что я «рефлексирующий наблюдатель». Под занавес я довольно здорово надираюсь и сообщаю, что наврал Хендерсону во время собеседования и на самом деле с пяти из семи предыдущих мест работы меня уволили.

— Серьезно? И ты не написал об этом в своем резюме? — спрашивает Берни.

Я пытаюсь поговорить и с Сэм, но она может беседовать только на две темы — о работе и салатах — «Не пойми меня превратно, Берни, — я ем и говядину с горчицей, но иногда хочется просто салатик. А ты любишь салатики?». Через некоторое время общение с ней становится невыносимым, и поэтому, когда, совершенствуясь в усвоенной методике, она начинает выяснять у меня, чем я занимался прошлым вечером, я говорю, что мне было так тошно, что я чуть не перерезал себе горло.

Сэм принимает это за шутку.

— А почему вдруг у тебя возникло желание перерезать себе горло? — спрашивает она.

— Потому что я работаю с кретинами, которых интересуют одни сэндвичи, — отвечаю я, и она разражается диким хохотом.

— А что еще вызывает у тебя желание перерезать себе горло?

— Общение с тупыми толстозадыми девицами, которые не в меру пользуются косметикой и не отличают шуток от того, что говорится всерьез.

— Прости, это ты обо мне?

Дома меня уже ждет папа. Его вид не сулит ничего хорошего. Я предполагаю, что это вызвано тем, что я обещал ему помочь с фруктовым салатом и слишком поздно пришел. Я начинаю извиняться, но он меня перебивает.

— Наплевать на салат, — говорит он. — А вот что тебе известно об этом? — И он кладет передо мной счет за телефон с указанными в нем номерами. Я встаю и отхожу к холодильнику. — И не смей уходить, когда я задаю тебе вопрос! — кричит он. Я достаю из морозилки кубики льда. — Я жду объяснений. Раз, два, три, четыре, — он размахивает счетом, — пять, шесть, семь, восемь звонков после одиннадцати часов вечера, сделанных в январе через код ноль один семь один. Три в феврале. Семь в марте. Пять в апреле. Я никуда не звонил, и уж тем более этого не делал Чарли!