Беседы о русской культуре. Быт и традиции русского дворянства (XVIII — начало XIX века) - Лотман Юрий Михайлович. Страница 60
Эстетика парада не могла быть полностью чуждой ни одному профессиональному военному, и даже у Пушкина в „Медном всаднике“ находим строки, посвященные ее „однообразной красивости“ (что не мешало Пушкину осознавать связь однообразия и рабства; ср.: „Как песнь рабов однообразной“). И эстетика парада, и эстетика балета имели глубокий общий корень — крепостной строй русской жизни.
В ситуации „Наполеон на поле боя“ и „Павел I на параде“, при всем очевидном различии, имеется и существенное сходство. Оно заключается в том, что происходящее разделено на два зрелища. С одной стороны, зрелище представляет собой масса (в бою или на параде), а зритель представлен одним человеком. С другой — сам этот человек оказывается зрелищем для массы, которая выступает уже как зритель. На этом сходство, пожалуй, кончается. Рассмотрим обе стороны этого двойного зрелища.
Если отвлечься от того, что Наполеон и Павел I не только наблюдатели, но и действователи и их действия принципиально отличны по характеру, а рассмотреть их лишь как зрителей, то нельзя не обнаружить принципиального отличия в их отношении к зрелищу. Павел I смотрит зрелище с „железным сценарием“ (выражение С. Эйзенштейна): все детали предусмотрены заранее. Прекрасное равносильно выполнению правил, а отклонение от норм, даже малейшее, воспринимается как эстетически безобразное и наказуемое в дисциплинарном порядке. Высший критерий красоты — „стройность“, то есть способность различных людей двигаться единообразно, согласно заранее предписанным правилам. Стройность и красота движений интересует здесь знатока больше, чем сюжет. Вопрос: „Чем это кончится?“ — и в балете, и на параде приобретает второстепенное значение.
Зритель боя уподобляется зрителю трагедии, сюжет которой ему неизвестен — сколь ни захватывает величественность зрелища, интерес к исходу его превалирует.
Еще более разнится зрелище с позиции массы. Наполеон разыгрывает перед глазами своих солдат, изумленной Европы и потомства пьесу „Человек в борьбе с судьбой“, „Торжество Гения над Роком“. С этим был связан и подчеркнуто человеческий облик главного персонажа (простота костюма, амплуа „простого солдата“) и нечеловеческая громадность препятствий, стоящих на его пути. Своим поведением и судьбой (в значительной мере определенной той исторической ролью, которую он себе избрал) Наполеон предвосхитил проблематику и сюжетологию целой отрасли романтической литературы. Гений мог в дальнейшем сюжетно интерпретироваться различно — от демона до того или иного исторического персонажа, — стоящие на его пути преграды также могли получать разные имена (Бога, феодальной Европы, косной толпы и пр.). Однако схема была задана. Конечно, не Наполеон ее изобрел: он подхватил роль из той же литературы. Но, воплотив ее в пьесе своей жизни, он вернул эту роль литературе с той возросшей мощью, с которой трансформатор возвращает в цепь полученные им электрические импульсы.
Павел I разыгрывал иную роль. Командуя парадом в короне и императорской мантии (командование разводом войск при Екатерине II воспринималось как „капральское“, а не „царское“ занятие; царские регалии употреблялись лишь в исключительных торжественных обстоятельствах, да и в этих случаях Екатерина стремилась заменять корону знаком короны — облегченным ювелирным украшением в виде короны), он стремился явить России зрелище Бога. Метафорическое выражение Ломоносова о Петре: „Он Бог, он Бог твой был, Россия!“ — Павел стремился воплотить в пышном и страшном спектакле. В этом смысле совершенно не случайно, что в пародии Марина Павел I заменил ломоносовского Бога из „Оды, выбранной из Иова“:
Александр I не любил театра и чуждался пышных церемоний. Обращение молодого императора подкупало простотой и непосредственностью. Казалось, он был воплощенная противоположность своему отцу, и начало его царствования должно было стать концом эпохи театральности.
Однако, чем глубже мы проникаем в смысл как политики, так и личности Александра Павловича, тем чаще, с некоторым даже недоумением, останавливаемся перед глубокой преемственной связью отца и сына. Александр не только не чуждался игры и перевоплощений, но, напротив, любил менять маски, иногда извлекая из своего умения разыгрывать разнообразные роли практические выгоды, а иногда предаваясь чистому артистизму смены обличий, видимо, наслаждаясь тем, что он вводит в заблуждение собеседников, принимающих игру за реальность. Приведем один лишь пример.
В середине марта 1812 года Александр I по целому ряду причин решил удалить М. М. Сперанского от государственной деятельности. Для нас сейчас интересны не политические и государственные аспекты этого события (кстати, хорошо выясненные в научной литературе), а характер личного поведения государя в этих условиях. Призвав к себе 17 марта утром директора канцелярии министерства полиции Я. де Санглена, который был одной из главных пружин интриги против Сперанского, император с видимым сожалением сказал: „Как мне ни больно, но надобно расстаться со Сперанским. Его необходимо отлучить из Петербурга“. Вечером того же дня Сперанский был вызван во дворец, имел аудиенцию у императора, после чего был отправлен в ссылку. Приняв утром 18 марта де Санглена, Александр сказал ему: „Я Сперанского возвел, приблизил к себе, имел к нему неограниченное доверие и вынужден был его выслать. Я плакал! <…> Люди мерзавцы! Те, которые вчера утром ловили еще его улыбку, те нынче меня поздравляют и радуются его высылке“. Государь взял со стола книгу и с гневом бросил ее опять на стол, сказав с негодованием: „О, подлецы! Вот, кто окружает нас, несчастных государей“. В тот же день император принял А. Н. Голицына, которого считал своим личным другом и к которому питал неограниченное доверие, и высказался в том же духе. Увидев крайнюю мрачность на лице царя, князь Голицын осведомился о его здоровье и получил ответ: „Если б у тебя отсекли руку, ты верно кричал бы и жаловался, что тебе больно <…> у меня в прошлую ночь отняли Сперанского, а он был моею правою рукой!“ [243]При этом император плакал. Плакал он и прощаясь со Сперанским. Однако мы теперь точно знаем, что никто не отсекал у Александра его правую руку: воспользовавшись несколькими глупыми и бессмысленными доносами, Александр исподволь всесторонне лично подготовил всю интригу. Когда Сперанский чуть не сорвал задуманное царем эффектное удаление, подав просьбу об отставке, Александр не только счел необходимым эту просьбу отклонить, но еще более возвысил уже обреченную жертву [244]. Но еще более поразительна другая сцена. Во время, когда разыгрывалась эта история, в Петербурге случайно оказался ректор Дерптского университета профессор Г. Ф. Паррот. Отличавшийся редким благородством души, Пар-рот был в числе очень небольшого круга лиц, которым подозрительный Александр доверял. Именно потому, что он не был приближенным и придворным, редко виделся с Александром и никогда не обращался к нему ни с какими просьбами, он мог с основанием считать себя личным другом и конфидентом императора. 16 марта вечером он был вызван во дворец. „Император, — пишет Паррот, — описал мне неблагодарность Сперанского с гневом, которого я у него никогда не видел, и с чувством, которое вызывало у него слезы. Изложив полученные им доказательства этой измены, он сказал мне: „Я решился завтра же расстрелять его и, желая знать ваше мнение по поводу этого, пригласил вас к себе““.
241
Ср. у Ломоносова в «Оде, выбранной из Иова»:
Штиблеты как форма военной одежды были введены Павлом по прусскому образцу. Эспантон — короткая пика, введенная при Павле в офицерскую форму.
242
Поэты-сатирики конца XVIII — начала XIX в. Л., 1959, с. 173.
243
Шильдер H. К.Император Александр Первый, его жизнь и царствование. Т. III, СПб., 1897, с. 38, 48. См. также: Русский архив, 1871, с. 1131.
244
Все нити заговора были настолько сосредоточены в руках императора, что даже наиболее активные участники заговора против Сперанского: названный выше Я. де Санглен и генерал-адъютант А. Д. Балашов, принадлежавший к наиболее близким к императору лицам, — посланные домой к Сперанскому с тем, чтобы забрать его, когда он вернется из дворца после аудиенции у царя, с грустным недоумением признались друг другу в том, что не уверены, придется ли им арестовывать Сперанского или он получит у императора распоряжение арестовать их. В этих условиях очевидно, что Александр не уступал ничьему давлению, а делал вид, что уступает, на самом деле твердо проводя избранный им курс, но, как всегда, лукавя, меняя маски и подготавливая очередных козлов отпущения.