Бальтазар - Даррелл Лоренс. Страница 35
А когда опускается ночь и белый Город зажигает тысячи тысяч светильников в домах и парках, понемногу настраиваясь на мягкие запредельные дроби марокканских и кавказских барабанов, он становится похож на огромный хрустальный лайнер, который спит, бросив якорь у Африканского Рога, — постепенно тускнеющие блики змейками сбегают вниз, сияя алмазным и опаловым светом, как перила из полированной стали, вниз, вниз, в маслянистую воду гавани, меж бортов боевых кораблей.
В сумерках он — лилово-розовые джунгли, вычурные, невероятные, в разноцветных отсветах, как от разбитой вдребезги призмы; и, приподнявшись на цыпочки, запрокинувши головы в жемчужное закатное небо, чуть покачиваются колокольни и минареты, словно гигантские стебли фенхеля в солончаковой топи, над быстро блекнущей, размытой, длинной полоской берега, над дешевыми кафе, где танцуют негритянки под воркующую скоропись тамтамов или под жеманные, короткие вздохи кларнетов.
«Реальностей на свете всего лишь столько, сколько ты дашь себе труд представить», — пишет Персуорден.
Наруз без крайней надобности никогда в Александрию не ездил, хоть и любил ее страстно, любовью изгнанника; заячья губа закрыла ему доступ в центр: там обитали люди, знавшие его, он случайно мог попасться кому-то из них на глаза. Яркое, брызжущее светом сердце Города, где протекала разноликая, загадочная, полная заманчивых возможностей и mondanite [74] жизнь брата, было — запретный плод, и он, даже приехав, обрекал себя на тьму окраин. Если дела, имевшие касательство к поместью, требовали неотложного визита в Город, он приезжал едва ли не тайком, на лошади, одетый так, как одевался всегда. Заставить его надеть костюм и сесть за руль автомобиля было невероятно трудно, хотя, если другого выхода не оставалось, он способен был и на это — но крайне неохотно. По большей части он старался свалить такого рода дела на брата, и благодаря телефону жизнь его была намного легче. Но когда Нессим позвонил и сказал, что его агентам так и не удалось вытрясти из Магзуба хоть что-нибудь о ребенке Жюстин, Наруз вдруг почувствовал себя окрыленным — задача, решил он, отныне передоверена ему, и эта мысль ему понравилась. «Нессим, — сказал он в трубку, — какой у нас сейчас месяц? Да, Мизра. Значит, скоро праздник Ситна Мариам, совсем скоро, а? Если он там появится, я постараюсь, чтобы он заговорил». Нессим обдумывал его слова необычно долго, и под конец затянувшейся паузы Нарузу даже показалось, что их разъединили. Он крикнул отрывисто: «Алло-алло!» Нессим тут же отозвался: «Да, да, я здесь. Я просто задумался: ты ведь будешь осторожен, правда?» Наруз рассмеялся коротко и хрипло и пообещал: да, он будет осторожен. Возможность оказать старшему брату услугу всегда была для него подарком. О Жюстин он даже и не думал, о том, что могли бы значить для нее такого рода сведения: она была приобретение Нессима, Нессима же он обожал, восхищался им, любил глубоко, и любовь эта, пожалуй, в чем-то схожа была с простейшим рефлексом — потому что Нессим был Нессим. Наруз был просто обязан сделать все возможное, чтобы помочь Нессиму — помочь ей. Не больше. И не меньше.
По этой самой причине на второй день Ситна Мариам Наруз и оказался в Городе: широким мягким шагом, несуразной походкой (при каждом шаге он приподнимался и опускался на носках, размахивая на ходу руками) он шел наискосок через коричневый, присыпанный тонкой серой пылью сумерек мейдан за главным железнодорожным вокзалом. Лошадь осталась во дворе у одного из здешних Нарузовых друзей, плотника, совсем неподалеку от квартала, где должен был состояться праздник. Стоял роскошный жаркий летний вечер.
С наступлением темноты сей обширный, неправильной формы многоугольник вытоптанной земли становился спорна золотистым, потом коричневым — потрескавшийся старый картон — и, наконец, фиолетовым, как только первые фонари вонзали тонкие лезвия света в наползающую с моря ночь, как только занимались угольками, одно за другим, окна на далеком заднике европейских кварталов — улица за улицей, покуда Город не преображался в подобие огромной паутины, на которой мороз развесил тьмы и тьмы посверкивающих гранью бриллиантов.
Где-то близко негромко всхрапывали верблюды, и сквозь прозрачную плоть ночи до него донеслись музыка и запах человеческих тел, чреватые памятью о давних празднествах, куда он ходил мальчиком, вместе с родителями. В красной своей феске, в неброской рабочей одежде, он мог быть уверен — толпа не признает в нем чужака. И еще, хоть Ситна Мариам был праздник в честь христианской, коптской святой, на него ходили все, и мусульмане тоже, ибо Александрия как-никак есть часть Египта: все цвета в одном.
Эфемерный мир палаток, балаганчиков, передвижных борделей и ларьков — целый город — раскинулся во тьме окрест, ярко освещенный совместными усилиями масляных горелок и парафиновых жаровен и примусов, свечей — и ослепительных гирлянд разноцветных электрических лампочек. Без особого усилия, легко он окунулся в мешанину человеческих тел, и в ноздри ему плавно ударила волна тяжелых ароматов — сластей и мяса с пряностями, увядшего жасмина и пота; а в уши — слитный гул голосов, привычный фон для звуков, которые всякий раз щедро разбрасывает праздничное шествие, вяло текущее сквозь город, застывающее подолгу у каждой церкви, чтобы хватило времени прочитать положенные тексты; и лишь постепенно, словно бы и нехотя, приближается оно к конечной цели.
Разнородные, разномастные ярмарочные чудеса преданно сберегли для него знакомый привкус новизны: медведи-плясуны и акробаты, факиры, выдувающие из запрокинутых к небу ртов шестифутовые языки пламени, оборванные танцоры в пестрых шапочках — все, что восхитило бы чужака, восхищало и его, но только лишь в силу привычки — как неотъемлемая часть собственной жизни. Совсем как маленький мальчик, каким он и был когда-то, он шел сквозь сияние света, то и дело запинаясь, и глаза его смеялись, — чтобы отведать привычных радостей, чтоб насладиться праздником сполна. Уличный фокусник, одетый в костюм из переливчатого серебра, тянул из рукава бесконечную ленту разноцветных платков, а изо рта у него выпрыгнули, один за другим, двадцать живых цыплят, и все это время он пронзительно, по-чаячьи кричал: «Галли-Галли-Галли-Галли Хууп!» Манули, дрессированная обезьяна в бумажной шляпе, отчаянно скакала вкруг палатки, сидя на спине у козла, совсем как человек на лошади. По обе стороны прохода теснились будки, где были выставлены на продажу и на всеобщее обозрение оклеенные блестящей фольгой статуэтки из вареного сахара, иероглифы любовей и страстей главных действующих лиц фольклора Дельты — героев, вроде Абу Зейда или Антара, и влюбленных, как Юнис и Азиза. Он двигался медленно, небрежной, ленивой походкой, то и дело останавливаясь, чтобы послушать уличных сказителей или купить на счастье талисман у знаменитого слепого проповедника по имени Хуссейн, который высился в неверном свете блуждающих огней, подобный дубу, и повторял девяносто девять святых имен.
Из тьмы по краям круга света слышны были сухие резкие щелчки — там фехтовали на палках, — и тут же гасли в хриплом гуле приближающейся процессии, во попытках диковатой музыки — литавры и тамбурины, как ружейные залпы, — и низкого грудного тембра трели флейт, то глохшие, то, наоборот, расцветавшие свежо и пышно под долгий будоражащий рокот больших барабанов. «Идут! Идут!» Накатилась волна приглушенного гомона, и мальчишки зашныряли между лотков, как мыши. Сквозь горловину узкой аллеи, оттесняя тьму, плоско расползающимся кругом жидкого пламени хлынула суетливая мешанина человеческих лиц и тел; впереди кувыркались на бегу акробаты, и, кажется, все карлы Александрии бежали следом, а далее в ритме странного судорожного танца двигалась гротескная кавалькада хоругвей, то кланяясь, то снова выпрямляясь на гребне приливной волны мистического света, раскачиваясь в ритме перистальтики варварской музыки — обгрызенной по краям, как мышами, сплетницами-флейтами, уханьем барабанов и долгой оргиастической дрожью бубнов в руках дервишей, одетых так, словно их нарядили дервишами, — праздник вступил в свои права. «Алл-ах , Алл-ах !» — рвалось из каждой глотки.
74
Светскости (фр. )