Хазарские сны - Пряхин Георгий Владимирович. Страница 93

— Твоя мать родилась, когда её отца и моего мужа, родных братьев, призвали на фронт. В первую мировую…

Я, страстно желая, чтоб мать была помоложе, и определил: шестнадцатый… С моей легкой руки и пошло — шестнадцатый да шестнадцатый. Хотя война та, как известно, началась еще в четырнадцатом. Ну, думаю, не сразу же добралась она до моих дедов, до нашей Николы, дала, может, позоревать…

А если всё-таки в четырнадцатом? Тогда, значит, она старше него на целых двенадцать лет?! Это уже тот мезальянс, который тщательно скрывают не только в деревне. И женщина в подобного рода связи просто обречена оказаться брошенной…

Да еще при такой разнице рас.

Но еще больше поразило новое открытие.

Бабка моя Мамура родила моего отца в пятьдесят четыре года!

Но и это еще не всё — подобные исключения, особенно у мусульманок, в те годы, конечно, случались.

Не всё.

Амбарная книга, которую выкопала откуда-то — с того света — Антонина, была подробной подворной описью всех живых душ, населявших то или иное подворье в Николе в 1945 году, и даже всей скотинки на нем.

И Мамура записана в ней как единственная ответственная домовладелица-налогоплательщица. Никого больше. Ни мужа, ни других детей. Пустыня, в которой друг против друга, лишь два живых существа: семидесятитрехлетняя старуха и её девятнадцатилетний сын, больше — уж точно больше, чем я, — годящийся ей во внуки.

Где же остальные? Они же наверняка были — и муж, и не меньше десятка, в тогдашних азиатских традициях, детей… Где они все?

Догадаться легко.

Потери наверняка начались еще на пути из Азии в Европу, удивительно точно совпавшем с Хазарским и Великим шёлковым путем. Только теперь зелёный, замызганный и многоколесный шелкопряд железнодорожного эшелона, угрюмо и медленно, с бесконечными остановками и задержками влачившийся по рельсам из одной части света в другую, оставлял после себя не сочно блистающую на солнце шёлковую нить, а черно и жирно горящий, парной бесконечный кровавый послед…

С одиннадцатью детьми бабка моего пятигорского друга Володи Ольхова убывала в ссылку в Казахстан — а доехала туда, сменив три подводы, только с пятью. То же самое, возможно, произошло и с моей бабулей, двигавшейся, тем же способом, во встречном направлении.

И мусульманское кладбище на православной сторонке тоже наверняка начиналось и с моей родни — по этой линии. Сколько их там лежит, особенно после тридцать третьего…

А сколько взяла война? — старшие сыновья, если выжили в лихолетье ссылки, наверняка оказались в её кровавых объятиях…

Так и очутилась Мамура к глубокой старости на чужбине с тем самым своим последушком, которого, как старая волчица, только теплом своего тела и спасала, когда грубою силою согнали их с насиженного и, очевидно, богатого — раз басмачи — места и погнали, погнали, погнали…

Телом и душою надрываясь над одним, младшим, пятилетним, она, может, уже в этом страдном пути и недоглядела за кем-то из старших. Вон у Богородицы был один-одинешенек и за тем не усмотрела, где же углядеть — беглянкою — за десятком.

Мне кажется, явственно вижу эти детские черные глазенки, с ужасом первобытного любопытства выглядывающие из-под рваного пестрого одеяла в щель телячьего загона, за которой — грозное сиянье снегов, и снегов, и снегов…

Россия-мать.

Везли их и Турксибом, и Транссибом, подымали аж к самому Уралу.

Что думал, предчувствовал малыш, горсточка теплого родного воздуха между старческих материнских грудей? И что думала мать, насильно, унизительно уносимая на старости лет даже не в смерть, а в саму неизвестность, что еще страшнее смерти?

Вот это я знаю точно. Думала о том, что если умрет, срежется в этом мучительном полёте раньше малыша, то без неё он не протянет и дня. Тогда уже его не спасет никто. Этой бабке до-о-олго надо было жить. И она прожила сквозь всё: и сквозь тридцать первый, и тридцать третий, и сорок первый — сорок пятый, и даже сквозь сорок седьмой. Сквозь все потери и смерти, и даже сквозь саму смерть и чужбину неся, спасая в устах этот глоток родного воздуха: младшего сына.

В сорок седьмом, семидесяти пяти лет, она, говорят, первой из ссыльных и вернулась на родину. Какое такое персональное разрешение ей вышло? Или она его и не выспрашивала? И тогда, выходит, в роду моём сразу две беглянки: одна бежала с Соловков на Кавказ, а другая с Кавказа — в Фергану…

Наряду с человеческими в амбарной книге, как уже упоминал, тщательно выписаны и души скотиньи: коза и три овцы — таково движимое достояние домовладелицы Мамуры. Последняя графа в амбарной книге предназначена для личной подписи владельца движимого и недвижимого.

И тут меня ждала, может быть, самая большая неожиданность. Знаете, что начертала старуха, кому приписала она своё почти библейское имущество, из которого одна живая душа — коза — наверняка являлась второй, молочной, матерью моего отца?

«Аllа» — такова подпись владельца.

Если не ошибаюсь, так на латинице пишется имя Аллаха. То есть всё, чем владеет Мамура, принадлежит исключительно Аллаху.

Как вам это нравится? Слава Богу, что меня еще в то время не было, а то бы тоже куда-нибудь не туда, не Тому приписали бы.

Причем имя Аллаха выведено не по-арабски и не по-русски. Скорее — по-английски.

Кто, кроме белогвардейца Гугулина, мог знать в сорок пятом английский в Николе, тем более в таком специфическом его применении?

Выходит — моя бабка, басмачка Мамура.

Мой друг писатель Хамид Исмаилов, прирожденный узбек, многие годы живущий в Лондоне, когда я после с улыбкою рассказал ему об этом, вдруг задумался.

— Ты знаешь, Мамура — редкое имя. Оно действительно было в обиходе у просвещенных и состоятельных семей. Из тех, что бывали в Мекке. Иногда его и давали вторым именем девочке, совершившей паломничество к святым местам…

Час от часу не легче!

Насчет состоятельности — это еще куда ни шло. Вряд ли в качестве басмачей ссылали совсем уж голь перекатную; чего её ссылать, она и сама катится. А вот насчет ферганского просвещения — тут у меня большие сомнения. Но есть еще одна деталь в его пользу. Против имени отца заметил такую надпись, сделанную, видимо, позже и другой, чем основной текст, рукой: «Убыл в эвакуацию с детским домом в 1942 году. Прибыл из эвакуации с детским домом в 1943-м». В шестнадцать-семнадцать лет детдомовцем, по тогдашним временам, быть уже поздно. Он мог там только работать. Сторожем? — вряд ли сторожа вместе с ребятишками отправили бы в эвакуацию. И тут вспоминаю, что баба Маня всегда упорно твердила мне:

— Учись! — твой отец учителем был…

И где б он выучился на учителя в шестнадцать-семнадцать лет?

Только дома.

Может, мой друг Хамид не так уж и льстит и моей бабке, и мне?

Слово «Мамура» нашел и в русском словаре. Только ударение стоит не там, где указывает Хамид, а на более русском, привычном месте: мамура.

«То же самое, что — к н я ж е н и к а…»

Вот вам и Мамура — еще та ягодка! Княжеского наименования: жаль, никогда не пробовал, хоть и произрастает, как сказано, в Евразии.

Антонина потихоньку вышла к гостям, я уселся на её место и долго-долго ещё вперивался и в расползавшуюся уже под одним моим взглядом амбарную книгу, и в собственноручную бабкину подпись. Чтоб односельчане особо не взволновались моим отсутствием, Антонина за перегородкою первой, чисто и звонко, затянула:

По Дону гуляет.
По Дону гуляет,
По Дону гуляет
Казак молодой…
А дева там плачет,
А дева там плачет,
А дева там плачет
Над быстрой реко-ой…

Нашу, фамильно-никольскую. Учителем в детском доме… Детдом находился там, где после войны на моей уже памяти расположили патронат для инвалидов войны. Одни инвалиды сменили других. Говорят, и после войны какое-то время, пока не отправили принудительно на восстановление шахт Донбасса, преподавал еще и в «белой школе», которую издавна звали узбекской. Видимо, в детском доме тоже полно было узбечат, переживших своих родителей, коли те мерли, как мухи…