Воскресший, или Полтора года в аду - Петухов Юрий Дмитриевич. Страница 19
И так стянул удавку, что я ножичком ткнул в глаз следователю да и кончил с ним сразу, без потехи. Бритый даже обиделся. Пнул ногой в спину.
— Ну, а теперь, падла, — говорит, — давай — вешайся!
Я понял, не шутит.
— Ну, чего притих! Живо давай! Мне тут прохлаждаться с тобой некогда. Лучше сам уйди, тихо и спокойно, не то…
Он вытащил из кармана заточенный крюк с цепью.
— Не то за ребрышки подвешу — будешь до утренней зари, падла, на качели качаться!
Рванулся я было — ни хрена! Удавку он крепко держит. Конец дал какой-то, из простыни или портянки сплетенный.
Петлю сам вяжи, падла. Чтоб твои пальчики были!
— Да пошел ты!
— Вяжи, сука!
Оп врезал мне крюком по темечку, даванул удавкой, чтоб я не повалился.
— Вон скобочка из потолочка торчит, видишь, падла?
Я все видел. А еще знал, что никаких скобочек не положено в камере! Вот ведь суки! Вот сволочи! А бритый гад, скотина! Он меня подставил, он и изгиляется. Вражина подлая! Серьгой поблескивает, лыбится!
Я ему в лицо прямо:
— Ну, сучара, на том свете встречу! Попомню все!
И чего-то колыхнулось в груди. Ударило в голову — и такая четкая и ясная уверенность пришла, что свидимся еще, что встретимся, не поверите! Видно, все это у меня в глазах блеснуло — его чуть не отбросило к стене, испугался, рукой прикрылся. А потом головой затряс.
— Черти тебя на том свете встретят! А со мной тебе не свидеться, падла. Я таких порезал с дюжину, понял?!
— Увидимся! — говорю. И сам верю. Знаю, что сдохну сейчас. А верю.
— Лезь в петлю!
Завязал я узелок, расправил петлю, нацепил на шею.
— Не так, падла! — завизжал он. — Учить надо, издеваешься, сучара?! А ну, суй ногу в петлю. Вот так! другой конец в скобу! Вот так. Теперь подтянись, крепи конец, давай! Теперь рукой держись за петлю… ты у меня, сука, на крюке будешь болтаться, ты у меня… вот так!
А я уже и сам готов распрощаться с жизнью своей поганой, до того у меня от всей этой подлости, несправедливости черной накипело и перекипело внутри. Сам! Вот уйдет этот гад с серьгой — все одно повешусь, не жить! Держусь одной рукой, повис, петлю со ступни снимаю, подтягиваюсь — и на шею, нормальненько. Все! Прощай, белый свет! Каюк!
Вниз пошел, руку отцепил — голову чуть не оторвало, позвонки шейные чуть не лопнули, повис, круги черные… все! Конец!
И тут чую — вжик! и удар! Это меня так пол бетонный встретил. И лоб расшиб, и локоть выбил. Два зуба потерял.
А бритый ухмыляется:
— Ладно, падло, это я так шучу! Ты у меня запросто не сдохнешь. Я к тебе приходить буду. До самого суда. Я с тобой позабавлюсь еще. Ты ж моего лучшего кореша с двумя шалашовками порешил, как тебя простить! — А сам ржет, изгиляется. — Я тебя перед самым судом казню. Понял, ублюдок!
Он расстегнул ширинку. И в лицо мне ударила теплая желтая пенящаяся струя.
— Я из тебя дерьмо сотворю, падла. И никто мне тут поперек слова не скажет! Тут я хозяин понял. Это мой городишко! Это моя зона! Мои охотничьи угодья!
Напоследок он стеганул меня крюком по башке, плюнул и вышел. Вот так.
За следователя меня били неделю. Отмачивали и снова били. Били и отмачивали. Тюремный лекарь не отходил от меня, не давал помереть — только в чувство приведут, мозги прочистят — и опять бить да пытать! Потом надоело. Притомились.
В те ночи бритый не приходил. А как начал очухиваться — так он и объявился. Каждую ночь пытал и казнил. Руку набивал и развлекался со мною. Не было у меня на свете врага злее этого гада, этого нелюдя! Не было такой пытки, издевательства, которых я бы от него не стерпел. Ни в одном Освенциме таких палачей отродясь не бывало. Люто я его возненавидел! Ни один человек на этой проклятущей земле не умел так ненавидеть, как я. Все дни я только и думал, как бы я ему мстил, как бы я его терзал, если бы он попал в мои руки — пощады он не получил бы от меня, вдесятеро отлились бы ему мои слезки! Это была моя жизнь, теперь другого мне не было дано перед неотвратимой смертью — только жаждать расправы над палачом, только мечтать безумно об истязании его!
А в последний день, перед судом, он исполнил свое обещание — он подвесил меня на крюк, продырявив тело, прорвав кожу и мышцы, зацепив за ребро. Рот он мне обмотал изоляционной лентой, чтоб не потревожил случайно сна охранников-тюремщиков.
А пока я качался на этой «качели», он стегал меня плетью из колючей проволоки — это был конец света, это было невыносимо.
Он ушел под самое утро.
— Ну, падла, прощай навсегда! Больше не свидимся! Все!
Взглянул я на него из кровавого месива. Так взглянул, что понял он — свидимся, пошатнулся, за голову схватился. И не выдержал — саданул мне финкой прямо в сердце. Будто ломом ударили. Но не боль я почувствовал, а тошноту.
И сразу все пропало.
Тьма обволокла все.
И был я в этой тьме вечность.
А потом тьму разогнало синее сияние.
И вспомнил я все. И увидел себя стоящим в зловонной жиже по колено — голого, истерзанного, с залитым кровью лицом. И высились предо мною тринадцать исполинских чудовищ-дьяволов. И молча глядели на меня. И жевали свою бесконечную живую жвачку.
Память, нахлынувшая внезапно, чуть не лишила меня рассудка. Хотя я уже знал наверняка — здесь нельзя рассудка лишиться! Здесь все безрассудно и страшно! Здесь все за гранью разума и рассудочности! Здесь царят смерть и ужас!
И еще понял я, почему было у меня ощущение повтора, будто все тамошнее уже было. А потому что оно и впрямь было. Только был этим бритым, правда без серьги, я сам — лет восемь назад, когда куролесил влихую, по молодости и наглости. И пусть все было проще и быстрее, пусть зарезал я тогда подельщика в камере в один присест, как и велел следователь, а все одно — так оно и было! Но было все и иначе. Мозг мой помутился от этой мешанины, и стало мне погано. Но злоба моя на бритого лишь усилилась от того. Нет, не я это, не я! А мой извечный, самый лютый вражина! Мой кровник! Мой палач!
И глядели на меня дьяволы испытующе.
И знал — только слово скажу, и этот нелюдь передо мной встанет — прямо тут, в жиже поганой, под черными земляными небесами.
Встанет. И я буду делать с ним, что захочу.
И переполнилось мое сердце черной, кипящей кровью.
Помутился мой разум окончательно.
Током ударило в виски мои.
Иглой пронзило грудь.
Ногти мои впились в кожу мою, раздирая ее.
Зубы крошиться стали от скрежета зубовного. И глаза мои стали вылезать из орбит.
Но промолчал я.
Промолчал.
Примечание редакции. У специалистов не вызывает сомнений достоверность описываемых событий. Сам факт воскрешения из мертвых в настоящее время так же не считается нереальным, науке известны десятки воскресших, которых пока содержат в спецлабораториях (зафиксировано множество фактов сокрытая воскресшими своего феномена и нежелания ложиться на исследования). Десятки писем, поступивших в редакцию от таковых, подтверждают описываемые события, уточняют и выправляют детали потустороннего бытия, однако все очевидцы сходятся в одном — записки воскресшего являются документом непреложной ценности для современной науки и в целом отражают подлинную потустороннюю действительность.
И промолчал я.
И истаяли чудовища.
Обессиленный упал я на глинистую поверхность. И выпал из ребра моего ржавый крюк. Впервые произошло то, что было для меня невероятным — мог отомстить! но не отомстил! отпустил врага своего! отпустил падлу поганую, сволочь бритую, гадину гнусную! В пору рвать на себе волосы и вопить истошно, матом крыть на всю преисподнюю… нет, на душе спокойно, и боль утихла, и сердце не рвется из груди, и чудовищ этих злющих нету.
Прямо рай!
Оторвал я глаза от глины. Поднял голову.
И увидел себя самого, стоящего предо мною. В кровоточащих ранах, полуистлевшего, с проглядывающими сквозь гнилую плоть желтыми костями. Горько мне сделалось и тяжко. На живую нитку живет русский человек, прав был бессмертный Николай Васильевич, определенно и совершенственно прав. Но видел я, как раны зарастают, как плоть покрывает кости и исчезает тлен. И приготовился я к худшему, ибо лучшего ждать не мог.