Ave Caesar! Дело о римской монете - Крупенин Артур Борисович. Страница 3
Ровно в полдень в дверь деликатно постучали. Держа в одной руке сумку с фруктами, а в другой – с книгами, в палату зашел коллега Глеба профессор Борис Буре. Несмотря на почти тридцатилетнюю разницу в возрасте, они здорово сдружились. «Одна душа в двух телах», – цитировал по этому поводу Аристотеля Борис Михайлович.
Выходец из семьи поволжских немцев, он еще в далекие шестидесятые с чемоданчиком, куда с лихвой помещалось все его имущество, приехал посмотреть Москву, да так и остался, посвятив свою жизнь науке. Без каких бы то ни было связей Буре, с блеском окончивший истфак, сразу получил предложение преподавать на кафедре и в итоге превратился в кумира многих поколений студентов.
Старший товарищ и наставник Глеба в науке был рафинированным интеллектуалом и классическим интеллигентом. Как ни странно, несмотря на все эти его достоинства, нынешнее руководство кафедры тихо ненавидело профессора и не питало никакого пиетета к одному из старейших преподавателей и всемирно известному специалисту в области античной истории. Более того, завкафедрой периодически пыталась выпихнуть пожилого историка на пенсию, время от времени прощупывая коллектив вопросом: а не пора ли нашему любимому Борису Михайловичу на покой?
Буре поставил обе сумки на стол и подсел к койке.
– Ну как вы, голубчик? Что говорит медицина?
Он обожал использовать старомодные слова и выражения вроде «голубчик», «батенька», «миленький вы мой» и тому подобные.
– Жить буду. Недели через три выйду на работу.
– Да уж, не затягивайте. Сами знаете, наши рабочие места будто медом намазаны.
– Знаем-знаем. А что на кафедре?
– Обычная рутина. Ничего примечательного. Разве что пара студенток с волнением справлялись о вашем здоровье.
– Ну так уж и с волнением?
Борис Михайлович хитро улыбнулся:
– Что вы, просто места себе не находят.
Надо сказать, после развода Глеб в сугубо терапевтических целях пару раз спал со своими студентками. Он никогда не проявлял в этом вопросе инициативы, но если девушка была настойчива, недурна собой и не пыталась улучшить свою успеваемость половым путем, Глеб не видел ничего зазорного в том, чтобы позволить ситуации прийти к логическому завершению. И хотя он прекрасно понимал, что девчонки влюблялись не столько в него как в мужчину, сколько в блестящего лектора и знатока предмета, грех было время от времени не дать моральную слабину. Разумеется, так, чтобы на кафедре не узнали. Но от зоркого глаза Бориса Михайловича ничто не могло ускользнуть.
– А еще я принес вам почитать. Как вы просили: Полибий и Тацит.
Обе книги были в оригинале. Глеб был единственным, кроме самого Буре, сотрудником кафедры, кто свободно читал и по-латыни, и по-гречески. И хотя большого практического смысла в этом не было – все мало-мальски значимые работы были давно переведены на русский – тем не менее эти способности вызывали уважение и даже зависть отдельных коллег. Мало того что Глеб единственным из молодых историков блестяще владел двумя классическими языками, он еще и знал их куда лучше, чем иные преподаватели-филологи, читавшие соответствующие курсы студентам истфака. Вот уж где была черная зависть и неприкрытая неприязнь. Глеб, впрочем, знаниями особо не кичился, хотя и любил направо и налево сыпать классическими цитатами на своих лекциях. Аудитория понимала не всегда, но это ее не особенно смущало. Однако если студенты с подачи горе-преподавателя иной раз неверно трактовали того или иного античного автора, Глеб педантично правил их ошибки, чем, разумеется, никак не мог заслужить симпатий коллектива кафедры древних языков.
Филологи поначалу пытались поднять выскочку на смех, но не тут-то было. Довольно скоро выяснилось, кто тут настоящий знаток, а у кого просто имеется приличествующий должности диплом или даже диссер. Большинство чистых языковедов целиком посвятили себя изучению узкоспециальных вопросов, ибо только таким образом можно было написать более или менее достойную научную работу и прочно закрепиться в штатном расписании университета. Перед Глебом же такая цель никогда не стояла – он просто-напросто самозабвенно учил языки во всей их живости и широте. Кроме того, ни у кого другого и намека не было на подобный лингвистический дар. К примеру, глаз Глеба был столь цепок, что безошибочно отличал описки полуграмотных античных переписчиков и резчиков по камню от доселе неизвестных науке древних словоформ. Неспроста в студенческой и преподавательской среде за Глебом Стольцевым прочно закрепилось уважительное прозвище Светоний. Хотя с таким же успехом его можно было прозвать и Плутархом – греческий тоже был его коньком.
Сам Глеб относился к этой своей славе с иронией. Ему ли было не знать, что раскопавший Трою Генрих Шлиман владел девятью языками, а расшифровавший египетские иероглифы Жан-Луи Шампольон – вообще четырнадцатью!
С другой стороны, Глеб и сам признавал, что, убив кучу времени на изучение чужих наречий, он потерял момент, когда нужно было двигаться вверх по научной линии, и, будучи страстно увлеченным предметом и преданным своему делу ученым, тем не менее оказался обойденным по служебной лестнице менее эрудированными, но куда более целеустремленными коллегами. Это, впрочем, его не сильно смущало. Стольцев болел собственно историей, а не историей собственного успеха. Но так было, пока ему не стукнуло тридцать семь, и он вдруг стал тяготиться отсутствием осязаемых достижений.
– Ну а как прошел последний «кафедральный собор»?
Так они с Буре в шутку называли собрание коллектива кафедры. В ответ профессор охотно пересказал все свежие университетские сплетни. Поболтав с коллегой еще с полчаса, Глеб утомился и уже было подумывал попросить его извинить, но тут чувствительный Буре и сам стал спешно прощаться, пожелав коллеге скорейшего выздоровления.
Глеб пытался почитать, но довольно быстро задремал. Он проснулся от того, что сестра Маша, поправляя сбившуюся постель, заботливо сложила его руки поверх одеяла. Сначала одну, потом столь же аккуратно – другую. Внезапно Глеб снова испытал те же ощущения, что и вчера перед дверью туалета. Контуры интерьеров утратили резкость. Окружающая действительность на глазах начала медленно трансформироваться. Словно в кино, когда один план переходит в другой не прямой склейкой, а долгим микшированием.
Стольцев увидел себя в незнакомом помещении. Откуда-то из соседней комнаты послышался слабый женский голос:
– Маша, мне плохо. Купи «Но-шпу». Только не простую, а «форте».
Затем все исчезло.
Закончив манипуляции с одеялом, сестра поправила подушку и ободряюще улыбнулась. Она уже собралась уходить, но, заметив неладное – очень уж странно глядел на нее пациент, – обеспокоенно спросила:
– С вами все в порядке?
– Вы уже купили лекарство? – вместо ответа поинтересовался Глеб.
– Какое лекарство? – все еще улыбаясь, шепотом переспросила Маша.
– «Но-шпу-форте», как вас просили.
Сестра перестала улыбаться и растерянно заморгала.
– Вообще-то у моей мамы вчера случился приступ язвенной болезни. Но откуда вы-то об этом знаете?
Тяжело вздохнув, Глеб заложил руки за голову.
– Вот и я думаю, откуда?
Маша, с большой опаской глядя на Стольцева, боком вышла из палаты и больше не появлялась, а Глеб до самого утра не смог сомкнуть глаз, пытаясь понять, что же, черт возьми, с ним происходит? А может, дело не в нем? А вдруг здесь место такое?
В последующие дни ничего неординарного не случилось. А через неделю с головы наконец сняли повязку. Вернувшись в палату, Глеб с опаской подошел к зеркалу в туалете.
Нет, вроде не так уж все и плохо. Лишь несколько ссадин и крупный шрам, который можно было нащупать на затылке. Да и тот, скорее всего, со временем скроется под шевелюрой. Кажется, пронесло.
После очередного обхода Ольга Борисовна пригласила Глеба к себе в кабинет.