Дом аптекаря - Мэтьюс Эдриан. Страница 11
— И вы пошли работать?
— Мы работали на лагерной кухне, мама, Сандер и я. В конце дворика был склад — летом пыльно, в остальное время грязно, — там играли Эльфрид и Аша. Мы чистили картошку, шелушили горох, скребли котлы. Главное — не голодали. Ели луковицы тюльпанов, свечной жир, ловили бродячих кошек, но не голодали. Но — Боже! — как же это все не нравилось маме! Раньше ей никогда не приходилось готовить, а тут изо дня в день одно и то же, да еще мозоли на руках. К тому же, в отличие от папы, она не верила, что немцы способны на большое зло. Бедная мама, никогда ни о ком не думала плохо. Для нее лагерь был всего лишь лагерем. Местом, куда людей помещали на время войны. Местом, где можно жить, но нужно работать. А раз так, то почему бы не выбрать лагерь получше? Самый лучший. Пятизвездочный вместо двухзвездочного.
— Не понимаю.
— Не понимаете?
— Хотите сказать, что лагеря можно было выбирать?
— Да, у нас такой выбор был. Немцы отправляли евреев в Терезиенштадт в Чехословакии. Говорили, что там создан образцовый еврейский город, новый Иерусалим. Да, так они его называли. Мама захотела туда поехать.
— А что же… как его там… Янссен? Разве он не смог ее убедить?
— Пытался, делал, что мог, но она была очень упрямая. Это ее и погубило. Мы с Сандером тоже старались ее отговорить, но мама для себя уже все решила. Хотела лучшей жизни для маленьких. И нас звала с собой, но мы отказались. В конце концов она уехала. С Эльфридом и Ашей. А мы с Сандером остались в Вестерборке. Понимаете, мы были для нее уже почти взрослыми, — с горечью добавила Бэгз. — И заботиться следовало о маленьких. Они, а не мы нуждались в ней.
— А тот лагерь в Чехословакии, он, конечно, не был образцовым еврейским городом?
— Терезиенштадт? Боже, конечно, нет. Вы, молодежь, совсем ничего не помните. Э… о чем это я? Ну вот, видите, сама ничего не помню. Да и с какой стати вы должны помнить то, что и я уже позабыла? Из Терезиенштадта, дорогуша, людей отправляли в Освенцим.
Она поднялась.
Они прошли в кухню, где сели за стол под равнодушным светом неоновой лампы и молча поели густого горохового супа. Потом Бэгз подала свиную колбаску с картофельным пюре и капустой и налила из старой бутылки по глотку бургундского.
Рут с удивлением посмотрела на тарелки:
— Вы едите свинину?
— Я все ем.
Рут пожала плечами.
— Ваш отец пережил войну?
Старуха покачала головой:
— Когда он узнал, что сделала мама… — Она вздохнула. — Это его сломило. Просто подкосило. Наверное, понял, что все кончено, что он остался один… один в большом, мрачном доме. — Она подняла голову, посмотрела на потолок, пристально и долго, как будто всматривалась в скрытые за ним комнаты, в темные уголки чердака, под крышей которого шептал свои жуткие тайны ветер. — Он был здесь совсем один, как я сейчас. Мне не надо напрягать воображение, чтобы представить, каково ему было здесь. Он уже ничего не мог сделать для нас, но хотел сберечь собственность. Если бы папа умер, а немцы узнали, что дом принадлежит семье полукровок, они быстро прибрали бы его к рукам. Он знал, что умирает, и ему ничего не оставалось, как оставить дом на хранение, чтобы мы, выжив, смогли сюда вернуться.
— Но как? Он ведь не мог доверить этому банку даже свои сбережения.
— В том-то и дело, дорогуша. В таких случаях евреи передавали все bewariërs.
— Кому?
— Хранителям-арийцам. Так их тогда называли. Христианам. Соседям. Партнерам по бизнесу. Чистокровным. Любому добропорядочному голландцу. Ведь голландцы почти немцы, понимаете? Почти, но не совсем.
— Да, у нас надежная родословная — купцы, моряки, мельники и молочники.
Бэгз кивнула и, подцепив вилкой сморщенный кусочек капусты, отправила его в рот.
— И что же, эти договоренности оформлялись вполне официально? Они признавались законными?
Старуха фыркнула и едва не подавилась.
— Да вы что, рехнулись? У евреев не было никаких прав. Они же не считались людьми. Нельзя заключать сделку с призраком. Невозможно ударить по рукам с тем, кого нет. Если бы немцы узнали о таком случае, человек, оформивший такое соглашение, стал бы их смертельным врагом. Нет! Нет!
— Значит, договоренность была устной. Война заканчивается, мы победили, и наследники, вернувшись, вступают во владение тем, что по закону принадлежит им.
Бэгз цинично улыбнулась:
— Мы были глупы и доверчивы.
— Значит, что-то не получилось?
— О, эти хранители прекрасно знали, что делать. Прекрасно! Большинство так хорошо охраняли доверенную им собственность, что наследники ее уже не увидели. Когда человек возвращался домой из нацистского лагеря, у него не было ни документов на дом, ни расписок. Ничего. И если он не мог доказать свои права, то кто же виноват?
— И вы тоже не смогли?
— Папа доверил дом и все, что в нем было, соседу-голландцу. Молодому бизнесмену, богатому, занимавшемуся алмазами. В начале войны он уже помог нам однажды, и папа считал его честным человеком. Честным и надежным.
— И ошибся?
Бэгз снова обхватила себя руками. Жест человека, подумала Рут, привыкшего к одиночеству.
— Когда мы с Сандером вернулись из Вестерборка, то сразу поняли, что нам никто не рад. Евреев — и даже полуевреев — никто не ждал. Мы сошли с поезда на Центральном вокзале, и нас никто не встречал. Никто не спешил нам помочь. Никто не требовал для нас реабилитации. Мы прошли через весь город пешком, под проливным дождем, а дом был закрыт. Мы нашли соседа, того молодого бизнесмена, и он очень смутился, увидев нас. Надо отдать должное, он вернул нам ключ. Но когда мы открыли дверь и прошли по комнатам, то увидели, что в доме ничего нет. Ни мебели. Ни посуды. Ни одежды. Ничего. Осталась какая-то мелочь. У нас отобрали даже прошлое.
— Немцы…
— Нет, дорогуша, не немцы. Нет! Голландцы! Неужели вы так и не поняли? Наши соседи. Те, кто жил рядом, на одной с нами улице. Приличные, богобоязненные граждане, те, с кем мы здоровались по утрам в очереди на почту, те, кто расспрашивал нас о здоровье младших. Теперь они ели с наших тарелок. Сидели в наших креслах. Пользовались нашей посудой. Спокойно. Не говоря ни слова. Ничего личного, но что есть, то есть. Мы ничего не могли сделать. Да и чего мы ждали? Большинство голландцев пальцем не шевельнули, чтобы помочь евреям. Наоборот. Именно голландцы проводили аресты и конфискации. Они служили в полиции. Они работали на железной дороге. Водили трамваи и автобусы. Все работало как часы. В Амстердаме немцы всего лишь поставили на некоторые должности своих людей. Большего и не требовалось. Грязную работу за них выполняли голландцы, наши бывшие соседи. Так чего же удивляться, если они разворовали наш дом? Когда наступают тяжелые времена, кто страдает в первую очередь? Те, кто проходит под номером один. Своя рубашка ближе к телу. Разве вас не научили этому в школе?
— Почему вы так уверенно об этом говорите?
Бэгз выставила два пальца:
— Что это? Глаза. Семья ван дер Бергов жила на одной с нами улице. Мы пошли к ним. Дверь открыл отец. Сказал, что ничего не знает. Но я сразу увидела и все поняла. Увидела собственными глазами.
— Что именно?
— На нем был папин костюм. Коричневый, в елочку. Английский. Папа купил его еще до войны, когда ездил по делам в Бирмингем. Эта тварь стояла на пороге в папином костюме и бесстыдно говорила, что ничего не знает о Хендрике, о наших вещах, о том, кто разграбил наш дом. Я сказала ему… сказала все, что о нем думаю. — Бэгз замолчала, но ее напряжение как будто разрядилось в воздух. Казалось, еще немного, и в комнате замелькают молнии.
Внезапно старуха шевельнулась, и Рут почти физически почувствовала облегчение.
— Странное было время, дорогуша. Очень странное. Никто ничего не знал, но все знали все. Люди занавешивали окна и прятались за цветочными горшками. Теперь понимаете? Нам ничего не оставалось, как вернуться домой, сюда, закрыть за собой дверь и возблагодарить небо за то, что остались живы. Только мы, двое. Сандер и я. Как две горошинки в стручке. Жизнь пришлось перестраивать заново. Потом, в 1954-м, Сандер умер от сердечного приступа.