Математика любви - Дарвин Эмма. Страница 18
– Выходит, ни одной из испанских красоток не удалось соблазнить вас настолько, чтобы поймать в брачные узы, когда вы вернулись в Сан-Себастьян после войны? – поинтересовался Уэлфорд, помешивая пунш и с видом знатока принюхиваясь к его аромату, прежде чем добавить бренди.
– Вы правы, – ответил я, выжимая лимон, который он протянул мне, в чашу с вином. – Почему-то в отсутствие маршала Сульта, который вечно наступал нам на пятки, их прелести выглядели не такими уж и привлекательными.
– Ну, я не могу винить вас за то, что вы их любите, но покидаете, – раздался голос Бакли с софы, на которой он вытянулся.
Мы провели на воздухе целый день, гоняя по лесам в сопровождении всего лишь пары егерей и своры собак. Вернувшись в поместье, мы ограничились тем, что сбросили забрызганные грязью плащи и сапоги, а потом приступили к позднему ужину. И вот теперь мы сидели в гостиной, ощущая приятную усталость в натруженных мышцах и внутреннее удовлетворение от того, что наши ягдташи оказались набиты дичью. Две собаки и Титус, мой спаниель, вытянулись у камина с почти тем же выражением на умных мордах, каковое легко читалось на лице Бакли.
А он продолжал витийствовать:
– Я ни за что не женюсь, даже если бы мог позволить себе подобную роскошь. Ведь женщину, когда она тебе нужна, отыскать очень легко. Кому захочется торчать в гостиной, в которой полно сплетничающих дам, когда можно приятно провести вот такой вечер, как сейчас? Кстати, вы не слышали, господа, о том, что Фрейзер таки попался? Ее папаша настаивает на женитьбе, в противном случае – только не спрашивайте, кто рассказал мне об этом, – он грозится пойти к полковнику. Уж лучше он, чем я.
– Слышали, слышали, – откликнулся Уэлфорд. – Хотя выглядит она очень аппетитно. Вы же не станете возражать, Фэрхерст, что опасность попасться реально существует и что ее следует всячески избегать? – Он покачал в ладонях чашу с пуншем, и вино слабо колыхнулось подобно расплавленному золоту. – Хотя, должен признаться, вы никогда не производили на меня впечатления законченного холостяка. Кроме того, здесь слишком много места, чтобы жить одному. Кочерга готова?
– Да, она уже достаточно нагрелась.
Я вынул ее из камина, где она уже некоторое время поджаривалась на угольях. Кончик ее раскалился до ярко-белого цвета, который постепенно, по мере приближения к рукоятке, переходил в тускло-оранжевый. Держа в одной руке чашу с пуншем, другой я сунул в нее кочергу. Раздалось громкое шипение и треск, чаша вздрогнула у меня в руках, когда в нее низвергнулась струя жара. Запах вина, гвоздики, лимона и корицы с такой силой ударил мне в ноздри, как будто я погрузил лицо в кроваво-красные глубины напитка.
Подняв голову, я увидел, что друзья с любопытством смотрят на меня.
В этот момент я как никогда был близок к тому, чтобы рассказать им о своей любви, и перед моим внутренним взором встали воспоминания, которые, оказывается, нисколько не потускнели со временем, оставаясь такими же свежими и яркими, как и вино, которое я держал в руках. Но я сдержался, потому что реплики друзей и тон, которым они были произнесены, не способствовали душевным излияниям. Если бы я все-таки рискнул и облек свою память в слова, то рассказ мой ничем не отличался бы от тех, которые ходили в нашей среде, вызывая гнев и раздражение. Да и не мог я поделиться с ними своей болью и рискнуть приоткрыть хотя бы малую толику того, что случилось со мной в Бера, а потом и позже, в Сан-Себастьяне.
Пунш по-прежнему исходил паром. Я погрузил в него черпак и по очереди наполнил каждую кружку. Мы выпили за короля, за наш полк, а потом за отсутствующих друзей.
Воцарилась привычная тишина, мы погрузились в воспоминания. Затем Уэлфорд вновь наполнил наши кружки и поднял свою, салютуя портрету, который я с неохотой повесил над камином, после чего обернулся ко мне:
– А теперь тост за вас, Фэрхерст, за то, что вы наконец обрели свою гавань. Желаю вам хорошего здоровья, долгих лет жизни и счастья новому сквайру Керси. Не знаю другого человека, который заслуживал бы этого больше вас.
Я отпил вина, обнялся по очереди с друзьями и спустя мгновение пришел в себя настолько, что смог поинтересоваться у Бакли новостями из Лондона.
Утром мы проснулись рано. Слуги разбудили нас по моему приказанию, поскольку уже в десять часов мы должны были быть в Кэвендише. Мы выехали из поместья с первыми лучами солнца – впервые за последние несколько недель его не закрывали тяжелые дождевые тучи – и втроем ехали в ряд, а сзади скакали мои грумы.
– Я вижу, вы по-прежнему ездите на Доре, – сказал Бакли. – Но ведь она наверняка уже слишком стара и не годится для быстрой ходьбы под седлом.
Я промолчал, и за меня ответил Уэлфорд:
– Я всегда говорил, что в лошади молодость не может считаться равноценной заменой уму, равно как силой не заменишь опыт и мудрость.
Я потрепал Дору по шее.
– Я не сажусь на нее, если день обещает быть тяжелым. Конечно, для скачек она уже не годится, но вполне подходит для того, что нам сегодня предстоит.
На месте сбора я познакомил друзей с остальными участниками охоты, несколькими дамами, которые предпочли бросить вызов холоду и неодобрению своих соседей-пуритан, и парой местных фермеров. Не успели лошади остыть, как главный егерь подал знак к началу охоты. Загонщики заняли свои места, и мы рысцой тронулись по просеке.
Гончие быстро взяли след. Местность была неровной, но золотистая дымка, подсвеченная лучами солнца, не мешала собакам и лошадям, которые были настолько свежими, что мне даже пришлось придержать свою невозмутимую старушку Дору, которая в таких случаях имела обыкновение поддаваться общему порыву. Как прекрасно знал Уэлфорд, имея полторы ноги, я не мог достойно управляться даже с ней. Мы перепрыгивали канавы, переходили в галоп, продирались сквозь живые изгороди, Бакли скакал впереди, а Уэлфорд шел замыкающим. Вскоре мы вспотели, но, прищурив глаза, стремились вперед. Нас охватило напряжение, как когда-то на поле боя, и мы не обращали внимания на сучья, шипы и грязь. На войне нам приходилось опасаться снайперов противника или засады; теперь мы рисковали своими шеями, подвергаясь, вполне возможно, еще большей опасности, которой грозили нам низко нависшие над головой ветви деревьев, спрятавшиеся в траве камни или кроличьи норы.
Загонщики заметили лису, раздалось громкое улюлюканье, и мы помчались по пропитанной влагой земле. Гончие и всадники на лошадях равно распластались в беге, вниз по склону, потом наверх, и лошади тяжко приседали на задние ноги.
Внезапный хруст донесся до меня снизу и сзади, и я еще успел высвободить ногу из стремени и спрыгнул в сторону. Мимо промчалась кавалькада, и нам повезло уже хотя бы в том, что мы не оказались под копытами лошадей. Дора перевернулась на бок и застыла в неподвижности, потом с трудом поднялась на ноги, неловко отставив в сторону левое заднее копыто. Попытавшись сделать шаг, она тяжело завалилась на передние ноги и жалобно заржала. Когда я встал с земли и подошел к ней, то заметил окровавленный острый осколок кости, который торчал у нее из бедра.
Уэлфорд придержал своего коня и вернулся назад. Слова нам были не нужны, мы и так видели, что сделать уже ничего нельзя. Оглядевшись по сторонам, мы заметили вдалеке среди деревьев фермерский дом.
– Я съезжу туда, – вызвался Уэлфорд, вновь вскакивая в седло.
– По-моему, хозяина зовут Гостлинг, – крикнул я вслед, и он, отъезжая, поднял руку в знак того, что понял меня.
Я расстегнул на Доре подпругу, и она немного приподнялась, чтобы я смог вытащить ремни у нее из-под брюха и снять седло. Потом я опустился на землю рядом с ее головой. Она прекратила бороться и просто смотрела на меня, время от времени помаргивая темным глазом. Я погладил ее по морде, пропустил между пальцев мягкие упругие уши, как делал на позициях в Испании или в ее стойле в Керси. Она досталась мне от австрийского капитана, которого я взял в плен под стенами Виттории; лошадь является единственным военным трофеем, который офицер может оставить себе на законных основаниях. Австриец на ломаном французском сообщил мне, что Дора – кобыла ирландских кровей, пятилетка и что он очень любит ее. Сидя в грязи Саффолка, я вспомнил, как Дора вышагивала по пыльным дорогам Эстремадуры, ступала по утрамбованному снегу у моего плеча, когда мы задыхались в разреженном воздухе пиренейских ущелий. Самыми сладкими были мои воспоминания о том, как она стояла на страже у амбара в Бера, нежно и бережно обнюхивая густую зеленую траву, словно благословляя наше счастье своим дыханием. Отправляясь в Брюссель, я продал ее своему приятелю, а потом, вернувшись в Керси, без колебаний выкупил ее обратно. Она помнила меня, как это обычно бывает у лошадей, и восторженно заржала, когда я взял ее под уздцы. Она была гнедой масти, несколько светлее обыкновенного, с переливающейся роскошной черной гривой на выгнутой, как аргийский крест, шее. Сейчас она нервно била по земле обрезанным хвостом, обращенный ко мне бок вздымался и опадал, и я ощущал, как в руке у меня трепетали ее бархатные ноздри. «Если бы она была человеком, – думал я, – то мы могли вылечить ее ногу или даже сделать протез, как у меня».