Математика любви - Дарвин Эмма. Страница 19
Когда Уэлфорд вернулся со старинным кремневым ружьем, я решил, что сделаю это сам, потому что был уверен, что она понимает, что мы задумали, и не хотел, чтобы она покинула этот мир в одиночестве. Я зарядил ружье, приставил дуло ей ко лбу, и она взглянула на меня – устало и, как мне показалось, растерянно. Я нажал на курок, но ружье дало осечку. Мне пришлось вспомнить все ухищрения и уловки всадника, потому что Дора начала трясти головой и вновь попыталась встать на передние ноги. Уэлфорд вынужден был схватить ее за узду, чтобы успокоить. Наконец я освободил заевший курок, но она никак не могла успокоиться, и когда я выстрелил, то промахнулся. Обливаясь кровью, она жалобно стонала и мотала головой. Я судорожно перезарядил ружье и выстрелил снова. Тело ее задрожало, и наконец она замерла.
Решение мое никак нельзя было назвать спонтанным: в течение многих недель я говорил себе, что покидаю Керси вовсе не из-за глупого каприза, вызванного гибелью старой любимой лошади. За годы войны мне пришлось потерять нескольких скакунов, и я не мог допустить, чтобы обыденная и вполне естественная скорбь поставила под угрозу благополучие моих земель и людей. Тем не менее настроение оставляло желать лучшего, зимняя меланхолия оказала и на меня свое пагубное действие, так что даже первые подснежники, пробивающиеся сквозь прошлогоднюю листву, которая укрыла пропитанную влагой землю, не внушили мне бодрости духа.
Сидел ли я у камина, дрожа в лихорадке, окидывал ли взором пустые, вымершие поля или грязные проселки, видел ли перед собой одни и те же скучные добродушные лица челяди, сидящей за моим столом или смиренно выстроившейся в церкви вместе со своими наряженными и непослушными отпрысками, в памяти снова и снова оживали дни, проведенные в Испании. Но я видел не Испанию пыльных оливковых рощ и скалистых гор, вздымающихся ввысь в воздухе, дрожащем от веса собственной жары. Это была не Испания черных монахов, тореадоров в раззолоченных одеждах и женщин, бросающих к их ногам цветы. Нет, это была совсем не Испания Веллингтона. Почему-то на память приходили негромкие шумы и мягкие ароматы, сопровождавшие мою жизнь в Сан-Себастьяне после войны: смолистый, соленый запах кораблей и причалов, щебетанье девушек, умывающихся, переодевающихся и подсчитывающих ночную выручку, крик водоноса на улице, звон церковных колоколов, призывающий прихожан на мессу, жалобные причитания нищего, пронзительные вопли чаек и хлопанье свежевыстиранного белья на морском ветру. Но я не собирался возвращаться в Сан-Себастьян. Эти времена остались в прошлом, и, кроме того, только самые простые из пришедших мне на память звуков и запахов были по-настоящему невинными: в этом городе сосредоточилась для меня вся боль, которую я не собирался впускать в свои воспоминания о Бера.
Нет, я не вернусь в Испанию. Но зато я могу искать те же самые удовольствия в других местах: лица путешественников; типографии, ювелирные лавки и кофейни; разъездные торговцы-коробейники, баллады и горячие пироги; констебли и фонарщики; тарабарщина иностранного языка; грохот экипажей по брусчатой мостовой; беседы с мужчинами, которые знают этот мир, и с женщинами, которых не сломили его удары. Весна постепенно вновь завоевывала акры моих земель, и я вдруг осознал, что стремлюсь вкусить этих простых удовольствий, как изгнанник мечтает вновь ощутить на языке любимое блюдо своей бывшей родины. И даже благополучие моего поместья, которое я теперь называю своим домом, не могло перевесить моего стремления к прежней жизни.
Когда я сел за стол, дабы написать мисс Дурвард о своем намерении, воспоминание о ее спокойном и пытливом взгляде побудило меня дать ей намного более полное объяснение своему поступку, чего не удостоился никто другой.
Моя дорогая мисс Дурвард!
Я с благодарностью принял ваши добрые пожелания удачи в моем путешествии. Прошу вас передать искреннюю благодарность и вашему семейству, поскольку я уверен, что дорога моя будет легкой, ведь я имею на то ваше благословение. Как вы и предполагали, мне оказалось нелегко оставить свои дела здесь в таком состоянии, чтобы ни арендаторы, ни земли не пострадали в мое отсутствие. Если бы я не был уверен в достоинствах и благонравии вкупе с надежностью своего управляющего и прислуги высшего ранга, то, пожалуй, не смог бы уехать вообще. Однако же я считаю, что мне очень повезло в этом смысле, намерение мое остается непоколебимым, и я отправляюсь в Брюссель на четвертый день мая.
Мой выбор Брюсселя в качестве конечного пункта назначения объясняется отнюдь не капризом или прихотью, и, смею вас заверить, отнюдь не желанием вновь оказаться в soi-disant, так называемом приличном обществе, которое, если мне не изменяет память, мы с вами уже обсуждали ранее в ходе переписки. Вы пишете о том, что бунт, свидетелями которого были мы оба, сделал вас менее терпимой к устоям общества, в котором вы живете. Может статься, у вас возникло чувство, которое не оставляет и меня, что такая жизнь – неплохая, в общем-то, жизнь, если судить не слишком предвзято, которая приносит пользу всей нации в целом и обеспечивает пропитание беднейшим ее слоям, – в некотором смысле покоится на жестокости и лжи. Не стану отрицать факта, что случившееся в тот день и его последствия сыграли определенную роль в моем решении покинуть Англию. Что касается выбора места назначения, будет лучше, пожалуй, если я изложу вам некоторые обстоятельства моего последнего пребывания там. Кроме того, в качестве послесловия к нашей дискуссии о мирной жизни армейского офицера считаю своим долгом предоставить вам описание некоторых случаев из моего штатского существования.
Когда я в достаточной мере оправился от ранений, полученных в битве при Ватерлоо, чтобы задуматься о возвращении в Англию, мне стало ясно, что если жизнь боевого офицера в мирное время представляется унылой и скучной, то само мое положение стало вообще невыносимым. В военное время ранения, подобные моему, и даже более серьезные, считаются обычным делом и ни в коей мере не могут стать препятствием для дальнейшего продолжения службы Его Величеству. Но в мирное время армия уже не нуждается в наших услугах, посему и платит нам, соответственно, меньшее жалованье. Вот почему, подобно многим собратьям, которые оставили здоровье и силу на чужбине, получив в ответ лишь половину того, что им воистину причиталось, я продал свое обмундирование и оружие, подыскал новых, достойных хозяев для своего грума и ординарца и снял квартиру в Лондоне. Многие мои приятели оказались в подобном положении, и мы частенько собирались вместе, чтобы пропустить стаканчик и обменяться свежими новостями и воспоминаниями. Но под Ватерлоо свершилась такая бойня, такая, не побоюсь этого слова, мясорубка, что ряды моих знакомых существенно поредели.
Известие о том, что наш полк, в знак признания заслуг в Пиренейской войне, а также в битвах при Катр-Бра и Ватерлоо, станет самостоятельной войсковой единицей в качестве стрелковой бригады, было встречено нами с восторгом. (На этот же день, кстати говоря, пришлось и мое рождение, которое я нынче отмечаю с некоторой приятностью и удовольствием. Дело в том, что точная дата моего рождения оставалась мне неизвестной. И лишь когда подошло время моего производства в офицеры, армейские чиновники потребовали от меня уточнить ее. Для этого мне даже пришлось написать священнику прихода, в котором состоялось мое крещение.) Наше празднование получилось весьма продолжительным и шумным. Как бы то ни было, свои ощущения и чувства на следующий день я не могу приписать только последствиям неумеренного потребления вина. Мне сравнялось двадцать семь лет, и при надлежащем лечении и уходе мои раны не должны были помешать моему производству в следующий чин с учетом соответствующей выслуги лет, когда один год на войне засчитывался за три года службы. И вот я сидел в поношенном цивильном сюртуке и раздумывал о своем будущем у жалкого огня, который моя хозяйка полагала вполне достаточным для бывшего офицера, потерявшего ногу и заработавшего лихорадку за то, что охранял ее гражданские свободы.