Путешествие на край ночи - Селин Луи Фердинанд. Страница 21
Профессор Бестомб, которому доложили об этом проекте, отнесся к нему чрезвычайно благосклонно. Он даже в тот же день дал интервью по этому поводу одному из сотрудников большого «Национального иллюстрированного журнала», который сфотографировал нас всех вместе на перроне госпиталя рядом с красавицей, заслуженной актрисой.
— Это высокий долг поэтов во время переживаемых нами трагических дней, — объявил профессор Бестомб, который никогда не пропускал ни одного такого случая, — заставить нас снова полюбить эпопею! Теперь больше не время для всяких мелких делишек! Мы требуем величественного дыхания эпической поэмы!.. Что касается меня, то я заявляю, что с восхищением смотрю на этот высокий творческий союз между поэтом и одним из наших героев, которым я руковожу, состоявшийся у нас на глазах. Это незабываемо!..
Наш великий Бестомб принимал также многочисленных знатных иностранцев, ученых, нейтральных, скептических и любопытных. Генеральные инспектора министерства проходили по залам, при саблях, нарядные, набухшие от всякого рода вознаграждений: война омолодила их. Оттого они и были так щедры на отличия и похвалы, эти инспектора. Все шло отлично. Бестомб и его раненные стали гордостью санитарного управления.
Моя прекрасная покровительница из «Французского театра» скоро навестила меня еще раз, в то время как близкий ей поэт заканчивал зарифмовку рассказа моих подвигов. Я встретил этого бледного испуганного юношу где-то в коридоре. Он доверил мне, что тонкость его сердечных фибр, по мнению врачей, была настоящим чудом. Вот отчего врачи, такие заботливые к хрупким существам, не отпускали его в армию, и он решил в качестве компенсации, рискуя своим здоровьем и всеми силами своего духа, выковывать для нас «моральную бронзу нашей победы». Словом, прекрасное орудие в незабываемых, конечно, как всегда, стихах.
Мне на это жаловаться не приходилось, поскольку среди такого количества бесспорно доблестных воинов он выбрал в герои меня.
Надо признаться, что сделали они это с помпой, не жалея затрат. Зрелище было великолепное. Чтение происходило в самом «французском театре», на поэтическом утреннике. Весь госпиталь был приглашен. Когда на сцене появилась моя рыжая трепещущая чтица с широким жестом, в сладострастно облегающих ее талию трехцветных складках, вся зала встала для нескончаемой овации. Несмотря на то, что я был подготовлен, я все-таки был поражен и не мог скрыть это от моих соседей, когда прекрасная моя подруга трепетными стонами, криками старалась дать почувствовать всю драматичность эпизода, который я для нее выдумал. Что касается воображения, то ее поэт еще мог дать мне фору: с помощью пылающих рифм, потрясающих эпитетов он чудовищно раздул плоды моего воображения, и строчки торжественно падали в восхищенной тишине. В середине самого горячего абзаца артистка повернулась к ложе, в которой мы сидели, Бранледор и другие раненные, и, как будто отдаваясь самому доблестному из нас, протянула к нам свои восхитительные руки. Поэт как раз описывал какой-то фантастический подвиг, который якобы я совершил. Я точно не помню, в чем там было дело, но получилось хоть куда! Слава Богу, что когда дело идет о храбрости, то невероятного больше не существует. Публика угадала смысл жеста артистки, и вся зала повернулась к нам с криками радости, вне себя, топотом требуя героя.
Бранледор занимал весь первый ряд ложи и заслонял нас всех: за его перевязками положительно никого из нас не было видно. Нарочно так сел, подлюга!
Но двое из товарищей встали на стулья за ним, и им удалось показаться публике, которая аплодировала и им.
«Стихи написаны про меня! — еле удержался я, чтобы не крикнуть. — Только про меня!» Но я хорошо знал Бранледора: он бы начал ругаться перед всем честным народом и даже полез бы в драку. В конце концов он вытянулся перед всеми нами. Весь триумф был для него одного, как он того желал. Побежденные, мы кинулись за кулисы, и там, к счастью, нам устроили другую овацию. Утешение. Но актриса наша была не одна в своей уборной. Рядом с ней стоял поэт, ее поэт, наш поэт. Он тоже очень мило, как и она, любил солдатиков. Они мне дали это артистически понять. Дела!.. Они повторили это несколько раз, но я ни за что не хотел понять их намеки. Тем хуже для меня: все могло бы чудесно устроиться. Они были люди влиятельные. Я быстро распрощался, обидевшись, как дурак. Я был молод.
Повторим пройденное: летчики отняли у меня Лолу, аргентинцы взяли Мюзин, а этот полный гармонии педерастик увел у меня из-под носа великолепную актрису. Как потерянный, я вышел из «Французского театра». В коридорах тушили последние люстры. Трамваи уже не ходили, и я одиноко пешком побрел в госпиталь, в мышеловку, там, на дне невылазной грязи непокорных пригородов.
Скажу по совести, что голова у меня всегда была слабая. Но теперь из-за каждого пустяка у меня начиналось такое головокружение, что я едва что не падал под колеса. Я шел шатаясь, как пьяный, через войну. У меня совсем не было денег во время моего пребывания в госпитале, кроме того, что мне с великим трудом давала мать. И потому я стал искать способы подработать. Один из моих бывших хозяев показался мне подходящим в этом отношении человеком, и я сейчас же отправился к нему с визитом.
Я очень кстати вспомнил, что в какие-то темные времена, как раз перед войной, я работал у этого Роже Пюта, ювелира около церкви Мадлен, в качестве сверхштатного приказчика. Работа моя у этого забулдыги-ювелира состояла в чистке серебра. Серебра в магазине было много, и во время таких праздников, когда принято делать подарки, серебро было трудно содержать в чистоте, так как его постоянно вертели в руках.
Как только кончались занятия на факультете (занятия суровые и бесконечные), я со всех ног бросался в магазин мосье Пюта и там в задней комнате в течение двух или трех часов до обеда старательно чистил мелом всякие его кофейники.
Мне платили обильной пищей на кухне. Кроме того, в мои обязанности входило до начала лекций выводить сторожевых собак магазина. За все вместе мне платили сорок франков в месяц. Ювелирный магазин Пюта сверкал тысячами бриллиантов на углу улицы Виньон, и каждый из этих бриллиантов равнялся по своей ценности многим декадам моего жалования. Кстати сказать, эти драгоценности продолжают сверкать на том же углу.
Мой хозяин, Пюта, был отдан в распоряжение одному министру: время от времени он правил его автомобилем. С другой стороны — это уже не совсем официально, — Пюта сумел сделаться нужным человеком, снабжая министерство драгоценностями. Высший персонал успешно спекулировал на настоящих и будущих сделках. Чем дольше длилась война, тем драгоценности становились необходимей. Даже самому мосье Пюта иногда бывало трудно удовлетворять все заказы: так много он их получал.
Когда мосье Пюта бывал переутомлен, у него появлялись на лице следы мысли, но только и исключительно в такие минуты. На его отдохнувшем лице, несмотря на несомненную тонкость черт, нельзя было прочесть ничего, кроме гармонии идиотского спокойствия, которое трудно забыть, а когда вспомнишь, то впадаешь в отчаяние…
Жена его, мадам Пюта, составляла неразрывное целое с кассой. Можно сказать, что она никогда от нее не отходила. Ее воспитали для того, чтобы сделать из нее жену ювелира. Честолюбие родителей. Она знала, в чем состоит ее долг. Супруги были счастливы, и касса процветала. Мадам нельзя было назвать уродливой, нет, она даже могла бы быть красивой, как многие прочие, но она была до того осторожна, до того недоверчива, что останавливалась на краю красоты, как на краю жизни, со своими слишком причесанными волосами, своей будничной, внезапно появляющейся улыбкой, со всеми своими немного торопливыми, вкрадчивыми движениями. С раздражением стараешься разобраться, насколько в этом существе сильна расчетливость и почему рядом с ним чувствуешь себя так неловко, несмотря ни на что. Это инстинктивное отвращение, которые коммерсанты внушают тем, с кем они сталкиваются и кто понимает их, служит утешением для людей нищих и потрепанных, ничего никому не продающих.