Путешествие на край ночи - Селин Луи Фердинанд. Страница 33
— Много они покупают у вас?
— Покупают? Поймите вы! Надо успеть обмануть их, пока они еще не обманули вас, — вот вам и вся коммерция, Конечно, ночью, когда у меня вата в ушах, чего же им стесняться! Дураками бы были… И потом вы сами видите, дверей у моей хижины нет, так они сами себя обслуживают, вот так… Не жизнь им тут, а масленица…
— А как же инвентарь? — спросил я, совсем сбитый с толку этими маленькими подробностями. — Главный директор очень настаивал на том, чтобы я составил инвентарь сейчас же по приезде, и очень тщательно.
— Что касается меня, то имею честь вам доложить, что он может убираться к любой матери, ваш главный директор…
— Но ведь вам придется встретиться с ним в Фор-Гоно?
— Никакого Фор-Гоно, ни директора… Лес, он большой, голубчик вы мой…
— Куда же вы в таком случае денетесь?
— Если вас об этом спросят, вы скажете, что ничего не знаете. Но так как вы, очевидно, человек любопытный, позвольте мне, пока не поздно, дать вам один чертовски полезный совет: наплюйте вы на дела общества, как оно плюет на ваши дела! Довольствуйтесь тем, что я вам оставлю немножко денег, и не спрашивайте меня больше ни о чем… Что же касается товара — если это правда, что он поручил вам заняться им… вы скажите ему, директору, что товара больше не было, и все тут! Если он вам не поверит, то это тоже неважно. Все равно все уверены, что мы воруем. Значит, общественное мнение о нас не изменится, а для нас может получиться раз в жизни маленькая польза… Да, кроме того, не беспокойтесь, директор во всех этих комбинациях знает толк, не стоит с ним спорить! Это мое мнение. А ваше мнение? Каждый знает, что для того, чтобы забраться сюда, нужно быть готовым зарезать отца и мать. В таком случае…
Я не был вполне уверен, что все то, что он рассказывает, — правда, но, во всяком случае, мой предшественник произвел на меня впечатление настоящего шакала.
Я себя чувствовал беспокойно. «Опять впутался в грязное дело», — признался я себе. Я перестал разговаривать с этим пиратом. В углу я нашел сваленный в кучу товар, который он согласился мне оставить: бумажные материи и обувь, перец в коробках, клистир и открытку с видом Парижа.
— Около косяка свалены каучук и слоновая кость, которые я купил у негров… Вначале я старался. И потом, вот держи, триста франков… Мы в расчете!
Я не знал, о каком расчете идет речь, но я не стал даже его расспрашивать.
Несмотря на жизнь, полную лишений, он был окружен прислугой. Она состояла почти исключительно из мальчиков, которые наперебой подавали ему единственную ложку или кружку и вынимали из подошв голых ног неугомонных, глубоко въедающихся классических блох «чиггер». Он в свою очередь каждую минуту поглаживал мальчиков между ногами. Лично он занимался только тем, что чесался, но зато не хуже лавочника в Фор-Гоно, с совершенно поразительной ловкостью, которой можно достигнуть только в колониях.
Мебель, которую он оставил мне в наследство, показала, что можно сделать при некоторой изобретательности из ящиков из-под мыла, в смысле стульев, столиков и этажерок. Этот мрачный тип научил меня для развлечения отбрасывать одним резким движением ноги тяжелых гусениц в панцире, которые, дрожа и пуская слюни, безостановочно брали приступом нашу лесную хижину. Если по неловкости их раздавить, то держись! В наказание целую неделю подряд необычайнейшая вонь медленно поднимается от незабываемо мерзкой каши. Он прочел в каком-то журнале, что эти чудища — потомки самых древних животных мира. Они происходят, утверждал он, из второго геологического периода! «Когда мы сами будем происходить из таких далеких времен, дружище, чем только мы не будем вонять!» Крепко сказано!
Сумерки в этом африканском аду оказались великолепными. Избежать их было невозможно. Они бывали каждый раз трагичны, как огромные убийства солнца. Но одному человеку не вместить так много восхищения. Целый час на небе, от края до края, в брызгах обезумевшей злости, шел парад, а потом зелень деревьев взлетала дрожащими дорожками к первым звездам. Потом горизонт серел, потом опять розовел; хрупкая розовость. Так оно кончалось. Все цвета обмякшими лохмотьями висели над лесом — мишурные лохмотья после сотого представления. Это случалось каждый день около шести часов.
И ночь, и все чудовища ночи начинали пляску среди тысяч и тысяч шумов. Сигнал подавали жабы.
Лес только и ждет этого сигнала, чтобы начать дрожать, свистеть, рычать всеми своими глубинами. Огромный любовный вокзал без света, переполненный до отказа. В конце концов мне приходилось орать в хижине через стол, как дикой кошке, чтобы мой приятель мог разобрать, что я говорю. С меня, который не любит природу, природы было вполне достаточно.
— Как вас зовут? Вы как будто сказали Робинзон? — спросил я его.
Он как раз рассказывал мне, что туземцы в этих краях болеют всеми болезнями, которые только можно подцепить, и пока мы разговаривали о неграх, насекомые и мухи в таком количестве облепили наш фонарь, что пришлось его потушить.
Лицо Робинзона, завешенное темной сеткой из насекомых, мелькнуло передо мной еще раз перед тем, как я потушил свет. Может, оттого его черты более четко определились у меня в памяти, тогда как раньше они мне ничего не напоминали. Он продолжал говорить со мной в темноте, в то время как я шел за его голосом куда-то в прошлое, как будто он звал меня из-за дверей годов, и месяцев, и дней, и я спрашивал себя, где же я встречал этого человека? Но я ничего не мог найти. Мне не отвечали. Бредя в потемках, думаешь, сколько людей и вещей замерли в нашем прошлом! Живые, потерявшиеся в склепе времен, так крепко спят вместе с мертвыми, что общая тень покрыла их навсегда.
И под старость не знаешь, кого будить, не то живых, не то мертвых.
Я старался вспомнить, кто такой Робинзон, когда нечто вроде смеха, ужасающе преувеличенного, где-то далеко в ночи, заставило меня подскочить. Потом все замерло. Он меня предупредил: это, должно быть, были гиены.
После шумели только негры в деревне и их тамтам, беспорядочные удары по выдолбленному дереву.
Вдруг на меня напал дикий страх, что, перед тем как скрыться, он убьет меня, вот так, на моей раскладушке, унося с собой все, что оставалось в кассе. Я был в смятении. Но что же делать? Звать на помощь? Кого? Людоедов из деревни?.. Пропал без вести!.. Я на самом деле уже почти пропал. В Париже, не имея ни долгов, ни наследства, ни состояния, едва-едва существуешь и трудно не пропасть без вести… Что же тогда здесь? Кто же потрудится поехать в Бикомимбо? Что там делать? В воду плевать? Меня помянуть?.. Никто, конечно.
Время шло в страхе и ужасе. Он не храпел. Шум и крики, идущие из леса, мешали мне слышать его дыхание и без ваты в ушах. Это имя — Робинзон — в конце концов так долго стучало мне в голову, что наконец выявилась фигура, походка, даже знакомый мне голос… И потом, в тот самый момент, когда я собрался заснуть, весь человек целиком встал передо мной, мне удалось зацепить его — не его, но воспоминание о нем, вот именно об этом самом Робинзоне, человеке из Нуарсер-на-Лисе, там, во Фландрии; я проводил его тогда на край той ночи, когда мы искали уголок, куда бы скрыться от войны, и еще раз я видел его в Париже. Я вспомнил все. Годы разом прошли передо мной. Я ведь долго болел головой, трудно было мне вспомнить что-нибудь. Теперь, когда я знал, когда я вспомнил, я уже совсем не мог себя пересилить, мне стало совсем страшно. Узнал ли он меня? Во всяком случае, он мог рассчитывать на то, что я буду молчать, на мое полное сочувствие.
— Робинзон! Робинзон! — позвал я его игриво, словно собирался сообщить веселую новость. — Эй, старина! Эй, Робинзон!..
Никакого ответа.
Я встал с бьющимся сердцем, готовясь получить удар. Ничего. Тогда довольно смело я рискнул пройти ощупью на другой конец хижины, где он должен был находиться. Его там не было.
Я дождался света, зажигая время от времени спички. День ворвался ураганом света и негритянской прислугой. Они радостно пришли, предлагая мне всю свою грандиозную ненужность, если не считать веселья. Они уже начинали учить меня легкомыслию. Как я ни старался рядом продуманных жестов объяснить им, как меня беспокоит исчезновение Робинзона, это не мешало им плевать на меня окончательно. Конечно, не отрицаю — безумно заниматься чем-нибудь иным, кроме того, что у вас перед глазами. Во всем этом деле меня больше всего огорчало исчезновение кассы. Но это случается нечасто, чтобы люди, которые унесли деньги, возвращались… Исходя из этих соображений я решил, что вряд ли Робинзон вернется, чтобы убить меня. Значит, это было до известной степени мне на пользу.