Путешествие на край ночи - Селин Луи Фердинанд. Страница 6
Что же, остались, значит, только свои. Музыка перестала играть. «В результате, — сказал я себе тогда, когда увидел, какой оборот принимает дело, — это совсем не смешно! Надо бы все начать сначала». Я собирался ретироваться. Поздно! Штатские потихоньку захлопнули за нами дверь. Попались мы, как крысы в мышеловку.
Если попадешься, то всерьез и надолго. Они заставили нас сесть на лошадей, а через два месяца велели спешиться. Может быть, им показалось, что лошади — это дороговато. Словом, как-то утром полковнику пришлось искать своего рысака: денщик его пропал вместе с ним. Куда он девался, неизвестно: видимо, куда пули попадают реже, чем на дорогу. Так как именно посреди дороги мы в конце концов и остановились, полковник и я, прямо посередине. При мне находился журнал, в который он записывал приказы.
Вдалеке на дороге, совсем вдалеке, виднелись две черные точки, посередине, как и мы. Но то были немцы, уже целых четверть часа очень занятые стрельбой.
Полковник наш, может быть, и знал, почему эти двое стреляют, опять-таки и немцы, может быть, знали почему, но я, по совести скажу, не знал. Сколько я ни старался вспомнить, я ничего худого этим немцам не сделал. Я всегда был с ними очень вежлив, очень любезен. Немцев я немножко знал, я даже учился у них в школе, когда был маленьким, где-то под Ганновером. Я говорил на их языке. Тогда это была куча маленьких крикливых кретинов с бледными глазами, как у волков; мы вместе ходили баловаться с девчонками после школы в ближайший лесок, где также стреляли из пистолета, который, как сейчас помню, стоил четыре марки. Пили сладкое пиво. Но это — одно, а другое дело — стрелять в нас, как теперь: разница огромная, целая пропасть, и так вот, ни о чем предварительно не поговорив, прямо посреди дороги… Слишком велика разница.
В общем — война была непонятна. Так продолжаться не могло. Наверное, с этими людьми случилось что-нибудь особенное, чего я совсем не ощущал. Может быть, я что-то проглядел.
Как бы то ни было, мои чувства по отношению к ним не изменились. Мне даже как будто хотелось попробовать понять их грубость, но еще больше мне хотелось уйти, ужасно, дозарезу хотелось: до того мне все это вдруг показалось результатом какой-то грандиозной ошибки.
«В этакой истории ничего другого не остается, как смыться», — говорил я себе.
Над нашими головами, в двух миллиметрах, может быть, на один миллиметр от виска, гудели одна за другой стальные нити, протянутые пулями сквозь жаркий летний воздух.
Никогда я еще не чувствовал себя таким ненужным, как среди этих пуль и солнечного света. Грандиозная мировая насмешка.
И было мне тогда двадцать лет. Вдали — пустынные фермы, открытые настежь церкви, как будто крестьяне ушли только на день, может быть, на праздник в том конце кантона, и доверчиво оставили нам все свое имущество: землю, телеги с задранными оглоблями, вспаханные поля, сады, дорогу, деревья и даже коров, собаку на цепи, одним словом — все, как есть. Чтобы во время их отсутствия мы себя чувствовали как дома. Это как будто было даже очень мило с их стороны. «Если бы они были здесь! — думал я про себя. — Если бы здесь был еще народ, то люди не стали бы все-таки вести себя так гнусно! Так плохо! Не посмели бы у всех на глазах!» Но никого не было, некому было за ними присмотреть. Остались мы одни, как новобрачные, которые ждут, чтобы все ушли, и начать заниматься гадостями.
И думал я, стоя за деревом, что хорошо бы посмотреть на Деруледа, о котором я столько слышал, и чтоб объяснил он мне, как он себя вел, когда ему в кишки попала пуля.
Немцы, пригнувшись к дороге, упрямо стреляли. Стреляли плохо, но зато пуль у них было сколько угодно. Сомнения не было: война еще не кончилась. Нужно сказать правду, что полковник наш проявлял поразительную храбрость. Он расхаживал по самой середине дороги взад и вперед под снарядами, как будто он поджидает на вокзале приятеля и ему немного скучно.
Скажу сразу, что деревню я терпеть не могу. Грустно там, канавам нет конца, в домах никогда нет людей, и дороги никуда не ведут. Но если к ней еще прибавить войну, то это просто невыносимо. Поднялся резкий ветер; по обе стороны насыпей порывы ветра в листьях тополей сливались с сухим потрескиванием, которое доносилось до нас со стороны немцев. Эти неизвестные солдаты стреляли мимо, но они окружали нас тысячью смертей, которые опутывали нас, как плащи. Я боялся двинуться.
А полковник? Неужели он — чудовище? Я уверен, что он даже представить себе не мог собственной кончины, он был хуже собаки. И в то же время я понял, что таких, как он, храбрецов должно быть в нашей армии много и, верно, столько же в армии напротив. Кто ж их знает — сколько? Один, два, может быть, несколько миллионов. С тех пор страх мой превратился в панику. С такими людьми эта дьявольская бессмыслица могла продолжаться без конца… По какой причине они остановятся? Никогда еще не приходилось мне чувствовать так остро всю неумолимость приговора людям и вещам.
Неужели же я единственный трус на всем свете? Можно быть девственным по отношению к ужасу, как к наслаждению.
Когда я бежал с площади Клиши, я даже представить себе не мог, что такой ужас существует. Кто мог угадать, не попробовавши войны, всю грязь героической и праздной человеческой души. Теперь меня втянуло это поголовное стремление ко всеобщему убийству, к огню…
Полковник, все так же невозмутимо стоя на откосе, получал записочки от генерала. Он рвал их на мельчайшие кусочки, неспешно прочитав под пулями. Неужели ни в одной из них не было приказа остановить эту мерзость? Неужели полковнику не сообщали, что произошла ошибка, гнусное недоразумение? Что это должны были быть только маневры шутки ради, а не убийства. Однако нет! «Продолжайте, полковник, Вы на правильном пути». Вот что, наверное, ему писал дивизионный генерал дез-Антрей, главный начальник над всеми нами. Каждые пять минут полковник получал от генерала конверт через связиста, который с каждым разом становился все зеленее, все расхлябанней со страху. Я чуял в этом парне братскую душу. Но брататься тоже было некогда.
Значит, это не ошибка? Значит, не запрещено стрелять друг в друга так, даже не видя кто в кого. Это было одной из разрешенных вещей. Это было вещью признанной, которую поддерживали серьезные люди, как они поддерживают лотереи, помолвки, охоту… Ничего не скажешь. Внезапно война открылась передо мной целиком. Я потерял девственность. Нужно оказаться с ней наедине, чтобы хорошенько разглядеть ее, эту суку, в фас и в профиль. Война между нами и теми, что напротив, зажглась и теперь будет гореть. Как ток между двумя углями в дуговой лампе. И уголь не собирался погаснуть. Все там будем, и полковник тоже, и из его туши выйдет такое же жаркое, как из моей, когда ток ударит в него между плечами.
Есть много способов быть приговоренным к смерти. Фи! Чего бы я ни дал, кретин я этакий, чтобы быть теперь в тюрьме, а не здесь!.. Как легко было предусмотрительно украсть что-нибудь где-нибудь и сесть в тюрьму!.. Ни о чем никогда заранее не думаешь. Из тюрьмы выходишь живым, а из войны не выйти… Все прочее — одни слова.
Если бы было еще время. Но времени больше не было, красть было нечего. Как хорошо в уютной тюрьме, думал я, куда не попадают пули! Не попадают никогда! Я знал одну такую тюрьму — на солнце, в тепле! В мечтах я представлял себе эту тюрьму, в Сен-Жермене, рядом с лесом. Я часто проходил мимо раньше. Как человек меняется! Я был тогда ребенком, боялся ее. Это оттого, что тогда я еще не знал людей. Я никогда больше не смогу верить тому, что они говорят, думают. Надо бояться только людей, только их, всегда.
Сколько же времени будет продолжаться этот бред, когда же они наконец, обессилев, остановятся, эти чудовища? И раз уж дело приняло такой безнадежный оборот, я решил все поставить на карту, сделать последнюю отчаянную попытку, остановить войну собственными средствами. По крайней мере в том углу, в котором я находился.