Март - Давыдов Юрий Владимирович. Страница 49
Желябов не верил минам: Москва, Александровск, Зимний показали их ненадежность. «Надо метательными снарядами, – убеждал Желябов. – Выследить и забросать бомбами».
Исполнительный комитет сперва не соглашался с Андреем. Затем положил: готовить и галерею, и бомбы. «Ну теперь-то уж мы с ним покончим, – сказал тогда Желябов. – А если сорвется, прыгну в карету, заколю кинжалом».
Богданович и Аннушка Якимова, бывшая хозяйка динамитной мастерской, затворялись поздним вечером.
Улицы стихали, прохожих становилось все меньше, дома слепли. У фасада менгденовского дома прохаживался дворник. Под тяжелым тулупом чесалась спина. Павел ежился, зевая, крестил рот. «Вона и Кобозевы полегли, – думал он, бросив взгляд на полуподвальное окно, – пора и мне в теплынь».
Павел шел в дворницкую, будил сменщиков. Те – оба Никифора, оба круглорожие и заспанные – напяливали тулупы и, сопя, выкатывались на мороз. Однако, не в пример старшому, Никифоры, потоптавшись с полчасика, забирались в подъезд, закладывали засов, и, привалившись друг к дружке на лестничной площадке, подремывали, изредка вздрагивая, как лошади в ночном.
Тем временем в «Склад русских сыров Е. Кобозева» сходились землекопы. Шли осторожно, стараясь ступать на носки, и оттого, если смотреть сзади, фигуры их то удлинялись, то укорачивались. Звонок, замотанный тряпицей, молчал, в лавку тихонько проскальзывали Желябов и Колоткевич, флотский лейтенант Суханов, Денис Волошин… Приходил и Тригони, старый товарищ Желябова недавно явился из Одессы.
Труднее всего оказалось пробить каменную стену. Долбили, буравили неделю кряду, наконец бурава мягко провернулись в грунте.
Кобозев выгонял «гостей» до рассвета. Ворчал:
– Полюбуйтесь-ка на себя: краше в гроб кладут… Вам спать пора, а нам с Аннушкой еще полы мыть да день-деньской: «Чего изволите?»
Как и предрекали соседи, дела у Медного шли не густо. Борис Иваныч все ждал, когда настырный Кобозев пойдет христарадничать, и злобного любопытства ради наведывался раза по два на неделе. «Образуется», – с неизменным благодушием отвечал Кобозев. И приглашал распить бутылочку.
Выпивка выпивкой, а Новиков-то был дока по торговой части, и мучили его сомнения: как, мол, так – сопля, лапоть эдакий, а концы с концами сводит? На какие только шиши закупает товар да аккуратно за помещение сотенную выкладывает? Нечисто, ей-ей. Али Медный подставной, за ним богатый купчина, замысливший разорить других, али черт знает что… И, выходя от Кобозевых, встречая старшого дворника, недоуменно хмурился.
Впрочем, и Павел недоумевал. Приметил он как-то: лавочница курила папироску. Простая баба и… папироска. Видано ль? «Это те курят, – рассуждал он, – которые стриженые и в очках, которые со скубентами шуры-муры. А уж где скубенты, там, известно, умысел, добра не жди…» А тут еще увидел он однажды, как из кобозевской лавки в неурочный час вывернулся здоровенный такой бородач. Павел стреканул было за ним, но тот как в воду канул.
Дворник нашептал обо всем управляющему. Петерсен возвел рыбьи глаза к потолку, помолчал, вертя пальцами «мельницу», велел Павлу помалкивать да получше следить за Кобозевым, а сам отправился «куда надлежит».
В полицейском участке разило блевотиной и ленивыми щами. Из каталажки доносились возня, тяжелые глухие удары, вскрики и грубый голос, повторявший с придыханиями: «Вот те, сволочь, вот те, сволочь…»
Петерсен заглянул в кабинет пристава.
Пристав Теглев, статный мужчина средних лет, в мундире с шитым воротником и обшлагами, сидел за столом и писал, косо приподняв плечо.
Глава 4 ОТТУДА НИКТО ЕЩЕ НЕ БЕЖАЛ…
Днем Волошин холодал, отбивал зубами дробь, наблюдая за царскими выездами, ночами задыхался в кобозевском подполье. Летний динамитный рейс представлялся теперь очаровательным вояжем, и было бы Денису ой как муторно, когда б не «крепостное дело».
В первых числах ноября, незадолго до ареста Михайлова, переправлялись они на Петербургскую сторону – в очередной раз меняли адрес чемоданов со взрывчаткой.
Тяжелый ветер катал по Неве крупные недобрые волны, уже и шуга показалась. Льдины скалились за бортами, мешая натужливому движению пароходика, ветер и течение уваливали его с курса. Капитан орал кочегарам: «Шуруй, варвары!» А пароходик только шипел, дергался, и его сносило к Петропавловской крепости.
Михайлов угрюмо вглядывался в одетую гранитом стену с круглыми караульными будками, похожими на птичьи гнезда. Денис молчал л тоже смотрел на «русскую Бастилию».
Пароходик дрейфовал. Совсем уже близ крепости выбрался он все ж из ледового зажора, поворотил и пошел мимо хмурого бастиона. Вот тут-то, в этом невском закоулке, и открылся Волошину крохотный островок, отделенный от крепости узенькой протокой с мостком, а от Петербургской стороны – Кронверкским проливом.
На островке темнело треугольное здание, окруженное кирпичной стеной. Здание было глухое, без окон, за ним различалось другое строение с дымоходными трубами.
– Вот он, – мрачно поежился Михайлов.
Денис не понял.
– Алексеевский равелин, – сказал Михайлов. – Гроб. Оттуда никто еще не бежал.
Пароходик ложился на левый борт, а казалось, покачивается каменный гроб, покачивается, плывет под низким клубящимся небом, волны гложут его, как голодные псы.
– «Известный арестант»… – молвил Михайлов.
Волошин вспомнил сразу: Клеточников, «крепостное дело», содержащее переписку о государственных преступниках… «Известный арестант», давно погребенный в равелине… Клеточников в ту пору еще не установил имени арестанта № 5, а потом уж Денис не встречался с Николаем Васильевичем и не знал, что Михайлов был у него дома, в Колокольном переулке.
Алекееевский равелин тонул в зловещей Неве, небо крыло его рубищем туч. Михайлов с Денисом передвинулись на корму пароходика, где колотил винт, и все смотрели на каменные стены, на голую вершину одинокого дерева. И Денису померещился жилец равелинной норы: вода хлюпает где-то рядом, могильная вода, и мокрицы шевелятся по углам, и жиденький, как сукровица, свет за толстой ржавой решеткой.
Михайлов сказал:
– Нечаев.
Волошина будто оглушило. Он переспросил невнятно и тупо:
– Кто? Нечаев?
На Петербургской стороне они пристроили чемоданы у студента-технолога, могучего детинушки с русой, в кольцах шевелюрой, и простились до вечера. Вечером должно было состояться совещание Исполнительною комитета, и Денис был приглашен на конспиративную квартиру.
Михайлов больше не заговаривал о Нечаеве. И Денис помалкивал. Да и о чем, собственно, было толковать? Отношение свое к Нечаеву высказал Волошин прошлой осенью в подмосковном Петровско-Разумовском. Там, за парком академии, Нечаев пристрелил уже полузадушенного Иванова, заподозренного им в измене, там, в пруду, утопил убитого. Нечаев был для Волошина – и не для него только – нравственным уродом, тираном от революции. Рассуждения о нечаевской любви к народу, о нечаевской преданности социальному перевороту, никакие догадки о том, что Иванов дал повод к подозрениям, – ничто решительно не примиряло Волошина с человеком, лозунгом которого было: «Для революции все средства хороши».
(Денис не забывал свои московские размышления, хотя никому их не навязывал. Лишь однажды сбивчиво высказал Саше Михайлову в доме пасечника. То были размышления о ценности человеческой личности, пусть самой «незначительной». Размышления о том, что нужно, можно, должно устроиться на новых экономических и политических сваях. Но родится ли при этом новая этика, новая мораль? Не книжная, не прописями – в душах… Если мог возникнуть Нечаев до социального переворота, то что же, господа, пресечет Нечаевых у кормила власти? Саша Михайлов уповал на партию: рать, закаленная жестокими испытаниями, не позволит возобладать честолюбцам. О, как хотелось верить в это! Ибо если не верить, то как быть в стане погибающих за великое дело любви? И Волошин верил. Верил, покамест не вставало пред ним памятное с детства: полутемный грот и малые пруды, подернутые ряской, – место, где нашел свой конец человек с невесомой, как полушка, фамилией, с именем огромным, как Россия: Иван Иванов.)